Запад Проклятых
Шрифт:
Но не в тот день.
В тот день она рисовала красивого уличного музыканта.
А когда солнце начало садиться, Генри предложил купить её рисунок на все деньги, которые собрал в свою шляпу.
Она сказала, что вместо этого возьмёт чашку кофе, а рисунок он может оставить себе.
Теперь он висит на гвозде у кухонного стола.
В рисунке столько цвета. Столько жизни.
Искра красоты посреди бескрайней серой канзасской прерии.
Но дядя Генри больше не играет, а тётя Эм не рисует, и иногда я задаюсь вопросом, чувствуют ли они когда-нибудь голод по тому, от чего отказались?
Жизнь на ферме нелегка. Мы все это знаем. Просыпаться до рассвета. Всегда быть в движении, потому что дюжина или больше животных рассчитывают, что ты их накормишь и напоишь. Урожай, который нужно собрать до того, как он сгниёт. Яйца, которые нужно собрать. Изнуряющая работа до ломоты во всём теле.
Но почему кажется, будто из Эм и Генри вытянули всю искру? И видели ли они, что это грядёт?
Думаю, именно это пугает меня сильнее всего: мысль о том, что однажды утром я проснусь опустошённой, лишённой всего, что у меня было, словно это высосали из моих костей и впитала безжалостная земля.
Если не считать изнуряющей работы, я благодарна тёте Эм. Благодарна дяде Генри. И особенно я благодарна Тото. Даже когда он та ещё заноза в заднице.
— Брось кролика, Тото.
Кролик дёргается в его пасти. Он почти такой же большой, как Тото, но его это никогда не останавливало. Я ещё не встречала терьера с такой жаждой крови.
Тото шире расставляет лапы, готовый рвануть с места. Кролик чувствует под собой землю и бьёт задними лапами. Не найдя выхода, он лягается сильнее, разбрасывая грязь.
— Даже не вздумай… — говорю я, но Тото очень даже вздумал бы.
Он срывается с места, уволакивая кролика с собой, а бедняга визжит у него в пасти.
— Тото! — кричу я.
— Эта собака — ходячее бедствие, — дядя Генри подходит ко мне сзади во дворе, неся ведро яиц, которые собрал в амбаре. Его бледная ирландская кожа порозовела от работы. Он ещё не дошёл до той точки сезона, когда кожа сдаётся и позволяет себе загореть на солнце.
Я такая же бледная, как он, только веснушчатая и каким-то образом невосприимчивая к солнцу. Я всегда оттенка бледных сливок.
Повернувшись к нему, я щурюсь от резкого наклона утреннего света.
— Полагаю, ты прав. По крайней мере, кур он не трогает.
Дядя Генри фыркает от смеха, но смех быстро превращается в гримасу. Он ставит ведро на землю и растирает поясницу. К врачу он не пойдёт. На это никогда не хватает денег.
— Давай я, — я подскакиваю и беру яйца на себя.
— Я не старик, — говорит он.
— Да? — приподнимаю брови.
Он хмурится, но под его усами прячется намёк на улыбку.
— Ну, старый, но дееспособный.
— Конечно.
— Я справлюсь, — возражает он.
— Знаю, что справишься. И я тоже.
Я направляюсь к дому, и Генри неохотно плетётся следом.
Внутри тётя Эм открыла все окна, устроив в доме сквозняк. Занавески вздымаются, потом опадают, только чтобы их снова подхватило ветром.
Думаю, нет ничего, что я любила бы больше тёплого летнего бриза.
Тётя Эм стоит у рабочего стола, её тёмные руки припорошены мукой. Она месит ком теста, но движения у неё медленные, в руках дрожь, между бровями лёгкая складка раздражения.
Я ставлю ведро у раковины и присоединяюсь к Эм за столом.
— Дай помогу.
Окунаю руки в банку с мукой. Я чувствую, как она хмурится на меня. Генри и Эм уже подбираются к семидесяти, хотя, глядя на Эм, ни за что бы не догадался. В её глазах есть мудрость, но на лице почти ни одной морщины. И всё же возраст догоняет и её, и Генри. Они за всю жизнь не знали ни дня, когда не работали бы тяжело и не справлялись сами. Принимать помощь, не говоря уже о том, чтобы просить о ней, — чуждое понятие, которое им не по душе.
— Всё в порядке, — возражает она. — Мне нравится месить тесто.
— Мне тоже нравится, — спорю я, что неправда. Я помогаю Эм на кухне уже большую часть двадцати лет, но так и не прониклась страстью к выпечке хлеба. Это буквально самый базовый навык, нужный, чтобы выжить на ферме, и хлеб я есть люблю, но часы, которые требуются, чтобы его приготовить? Точность? Риск ошибки? Нет, спасибо. Я лучше вычищу стойла в амбаре.
С понимающей улыбкой Эм отворачивается от меня и присоединяется к Генри у раковины. Вместе они осматривают яичный улов. Сегодня их меньше, чем вчера, а вчера меньше, чем позавчера. Волноваться ещё не время… пока.
Хотя я не люблю печь хлеб, в этой работе легко потеряться, и, пока мои руки двигаются, мысли ускользают к фантазии о жизни, где ничто не даётся тяжело и всё залито цветом, как на картине тёти Эм.
Возможно, где-то такая жизнь и есть, но не для меня. Ферма нуждается во мне. Эм и Генри нуждаются во мне. Кто будет заботиться о животных, когда Генри не сможет поднимать мешки с кормом? Кто будет таскать лук и картошку в сухой погреб, когда Эм не сможет спуститься по лестнице?
Я не могу их оставить. Не могу оставить ферму. И от одной мысли об этом у меня ноет грудь.
Генри перекладывает яйца в проволочную корзину, которая висит в углу. Эм проверяет томящуюся кастрюлю с рагу на плите.
Снаружи куры перекрикиваются друг с другом. Вдалеке лает собака.
— Дороти, — говорит Эм. — Можешь освободить место для кастрюли? Пора уже клёцки…
Я не успеваю ответить.
Раздаётся громкий грохот, затем по ногам плещет обжигающий жар.
Я шиплю от боли и отшатываюсь, пока рагу растекается по кухонному полу.
— Эм! — Генри бросается к ней. Её руки дрожат, но на лице вспыхивает раздражение.
— Всё в порядке, — я приседаю с одним из наших кухонных полотенец и начинаю вытирать беспорядок. — Я всё уберу.
— Всё пропало.
— Мы можем приготовить ещё, — говорит ей Генри.
— Это была последняя курица, Генри. Мы не можем приготовить ещё.
Я провожу полотенцем по месиву на полу, но теперь это бесполезно. Полотенце промокло насквозь, а там ещё как минимум полкастрюли бульона, который надо вымокать.
— Не знаю, что со мной происходит, — говорит Эм, пока Генри прижимает её к своей груди.