Записки отшельника
Шрифт:
"Сумеют ли холодные соображения политико-эконома заменить все это?" — спрашивает Ренан.
На вопрос, делаемый Ренаном, сумеют ли холодные соображения политико-эконома заменить все это, Ренан отвечает: конечно, нет! И потому Ренан свою новую, либерально-буржуазную уравненную Францию считает погибшей. Возврат к старому он справедливо считает невозможным, а для нового, для новой организации элементов нет и не может быть в стране, издавна воинственной, но ничуть не завоевательной так, как завоевательна, например, наша Россия в том смысле, что она все еще растет и обновляет этим, иногда почти невольным ростом свою социальную почву. Постоянно присоединяя разнохарактерные страны, невозможно их вдруг ложно обрусить, т. е. прямее сказать — невозможно передать им сразу все горькие плоды нашего европеизма; трудно оказалось и при 25-летних усилиях до конца испортить наши окраины, погубить их благородное разнообразие, их мистические верования, их косвенно полезный и нам самим фанатизм, будто бы русскими либеральными судами, нигилистическими университетами, всепожирающим прогрессом железных путей и т. д.
Этой одной разницы между опомнившейся Россией 80-х годов и неисправимой современной Францией достаточно, чтобы сочувствия не переходили с чисто политической почвы на социальную!
У князя Голицына все это выражено иначе, но в том же направлении.
Я очень был бы рад, если кто-нибудь другой, более меня на это терпеливый, изложил бы подробно в какой-нибудь хорошей газете содержание этой брошюры и привел бы из нее по-русски большие отрывки; но сам я теперь не в силах этого сделать. Скажу только, что в ней, кроме того ясного различения между случайным выгодным содействием и душевным или умственным сочувствием, есть еще другое разделение понятий, несколько темнее, впрочем, первого выраженное. Это о двух разных причинах охлаждения русских людей к Франции; одну из этих причин охлаждения можно назвать политическою собственно, другую, скорее, — культурною. И эта вторая, повторяю, гораздо важнее. У кн. Голицына обе эти причины являются (на стр. 14—15) несколько спутанными.
Политической причиной охлаждения нашего я называю весь тот ряд противодействия вооруженной рукой и дипломатической интригой, который мы видели от всех правительств Франции за последние 35 лет, начиная от Крымской войны до невыдачи цареубийцы Гартмана и т. д.
Культурной причиной охлаждения, доходящей именно у лучших русских до отвращения, считаю упомянутую разницу в гражданских и вообще общественных идеалах, разницу, которая теперь с каждым годом, с каждым шагом роет, к счастию нашему, между нами и французами все более и более глубокую бездну.
И Франция, и Россия глубоко изменились во второй половине XIX века.
Французы XVIII века и начала XIX были во многом гораздо выше современных им русских; вследствие этого русским они тогда нравились; они пленяли наших отцов и дедов не без основания. Воюя против них, вступая с ними в государственную борьбу, тогдашние русские культурно, умственно подчинялись и подражали им. Французы конца XIX века стали ниже нас, и нам нечему у них важному учиться.
Франция стремится неудержимо по наклонной плоскости крайней демократизации, и нет сомнения, что даже и торжествующие радикалы ничего не смогут в ней прочного устроить, ибо устройство и есть не что иное, как то организованное неравенство, которое восхваляет Ренан.
У нас опыт и неполной демократизации общества привел скоро к глубочайшему разочарованию. Начавшийся с личной эмансипации крестьян (экономически, аграрно они и теперь не свободны, а находятся в особого рода спасительной для них самих крепостной зависимости от земли), этот опыт, слава Богу, очень скоро (для истории 25 лет — это еще немного) доказал одним из нас, что мы вовсе не созданы даже и для приблизительных равенства и свободы... А другим, более понимающим и дальновидным, этот опыт доказал еще нечто большее.
Он заставил понять, что если славянофилы были правы, воскликнув: "Запад гниет", то гниет он, без сомнения — главным образом оттого, что в нем везде (даже в Англии и Германии) слишком много стало этого равенства и этой свободы, ведущих к высшей степени вредному однообразию воспитания и потребностей. Англия, благодаря последним демократическим реформам, подходит все ближе и ближе к типу орлеанской Франции, а от подобной монархии один шаг до якобинской (т. е. капиталистической) республики... Что касается до не вполне еще объединенной Германии, то ее социальная почва слишком тоже близка к общеевропейскому типу XIX века, чтобы иметь надолго особую будущность. Гражданское равенство, однообразие, парламент (с которым, пока жив, еще кой-как справляется великий человек), гражданский брак и т. д. А после смерти двух могучих и популярных старцев, императора Вильгельма и Бисмарка, будет непременно все то же, что и везде на Западе, — все эти полурадикальные, сильные для разрушения и бессильные для созидания Ласкеры и Ви-рховы восторжествуют наверно, но ненадолго! Все западные страны Европы осуждены историческим роком своим, своей органической жизнью идти позднее за Францией и повторять ее ошибки, даже и ненавидя ее! Неужели не избегнем этого и мы?
Будем надеяться, что теперешнее движение русской мысли, реакционное, скажем прямо, движение — не эфемерно, а надежно; будем помнить, что прогресс не всегда был освобождающий, а бывал разный; будем мечтать, наконец, чтобы условия внешней политики позволили бы нам окончить скорее Восточный вопрос в нашу пользу и чтобы неизбежное тогда расширение исторического кругозора нашего, совпадая счастливо с этим реакционным течением мысли, вынудило бы нас яснее прежнего понять сложные и мудрые законы социальной статики и все смелее и смелее прилагать их к жизни...
"Франция, — сказал Данилевский, — есть истинный практический проявитель европейских идей с начала европейской ис-
тории и до настоящего дня. Россия — представительница славянства".
Франция, прибавлю и я, есть передовая нация романо-германской культуры, понемногу отходящей в вечность; Россия — глава мира, возникающего для самобытной, новой и многосложной зрелости.
Какое же возможно тут сочувствие?!
Если же нет, если мы ошиблись, то и Россия погибнет скоро (исторически скоро), слившись так или иначе со всеми другими народами Запада в виде жалкой части какой-нибудь рабочей, серой, безбожной и бездушной федеральной мерзости!
И не стоит тогда и любить ее!
Suum cuique. (Каждому свое.)
В брошюре своей кн. Голицын очень ясно различает три степени возможных отношений к Франции русских людей и России во всецелости ее: сердечное сочувствие, формальный союз и случайное взаимное содействие. Он признает полезным только последнее, да и то с оговоркой, если Германия действительно окажется отъявленным нам врагом.
О Каткове ему приходится говорить много, потому что его возражение невпопад пламенным французским публицистам написано непосредственно под впечатлением глупой статьи "Фигаро" — "Les theories de Katkoff (нашли теоретика!). "Катков — искренний друг французской республики, Катков — противник и враг русского дворянства, говоривший о нем с презрением" и т. д.
Кн. Голицын обличил "Фигаро" в невежестве и пустословии; он хотел растолковать французам (жаль, что не русским), "что Катков не восхищался строем их государства, не сочувствовал республике их, не видел в нынешней Франции почти ничего достойного уважения или подражания, а только как русский практический политик находил временное сближение с правительством Франции выгодным для наших собственных целей".
Кн. Голицын защищает Каткова от нареканья в симпатиях к Франции; он говорит, что "знамя Каткова было белизны незапятнанной", что "красной, пунцовой республике" этот русский патриот сочувствовать не мог. Он очень высоко вообще ценит Каткова, хотя и замечает в одном месте, что страстность покойного "оппортуниста" нашего и в деле чисто практического соглашения с представителями деятельной французской политики перешла в последнее время за должную черту... Кн. Голицын утверждает, что "по слухам, Катков вступил в ненужные переговоры с влиятельными людьми вашей (французской) нации; он дозволил некоторым друзьям своим свидания с вождями ваших партий... действия, которые у нас (в России) в высших сферах не были бы одобрены"...
И конечно, если эти слухи справедливы, то одобрять тут нечего; особенно в наше время "благодетельной гласности" и т. д. Если бы Катков был не публицист, а прямо и просто человек власти, министр, напр., то это было бы, может быть, очень полезно.
В старину ни публика, ни газеты, ни депутаты национальных собраний не мешали своему правительству делать дело тайно, не спеша и солидно. Теперь не то. Какое-то жужжание вокруг, неясное, глухое, но несносное... Всем надо судить, говорить, писать, советовать, ораторствовать; надо изумляться, как еще нынешние дипломаты могут вести серьезные дела! То друг друга опровергающие слухи, то повторение одного и того же известия с ничтожными поправками; все мелькает, все рябит в глазах, сливается в какой-то бледной, полинявшей пестроте... Никогда почти нельзя понять ясно, кто именно чего ищет и желает, — государь ли той или другой страны? Правительство ли то или другое в совокупности своих главных сил? Нация ли? И какая часть нации. "Франция ищет"... "Россия желает"... Какая Франция? Какая Россия? Все это так сложно и темно!