Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Записки отшельника

Леонтьев Константин Николаевич

Шрифт:

Так думал я тогда, служа на чужбине и с жадностью читая даже и те статьи его, с которыми я был несогласен. Во мне говорил при этом не один только общий патриотизм русского гражданина, но к этому чувству присоединялись еще и более личные, так сказать, интересы политического агента на Востоке.

Общие политические дела отзывались беспрестанно на наших местных делах в Турции; сильные колебания в высших дипломатических сферах влияли иногда очень заметно на наше положение в доверенном нам крае. Всякому хочется служить хорошо; и всякий рад, когда одно из главных препятствий его деятельности устраняется или слабеет... Например, после унижения французов в 71-м году не только многие из нас, русских политических агентов в Турции, но и турецкие паши, и австрийские консулы, и многие другие вздохнули свободнее. До того французские консулы и дипломаты были наглы, дерзки, тяжелы и несносны... После Седана они стали скромнее. Кроме того, самый разгром Франции я находил для России в высшей степени выгодным, и пока шли переговоры о мире между Бисмарком и Тьером, я боялся до крайности, чтобы французы не сохранили бы как-нибудь целость своей территории. Все мы до того привычны были прежде считать Францию сильной, что мысль об отторжении от нее двух провинций все еще казалась тогда несбыточной мечтой. Но мечта сбылась, и я перекрестился!.. Государство более демократическое побеждено жестоко державой, в то время менее уравненной; республика — монархией; полезный пример; Севастополь и грубое потворство польскому бунту отомщено хотя бы "чужою рукой", но сторицей. Все эти нестерпимые фразы о величии буржуазной Франции, наконец, окончены и, вероятно.. навсегда!.. Теперь это будет нечто вроде Афин после Пелопоннесских войн, только с несравненно меньшим культурным значением. Республика 70-го г., вообразившая, что она, отказавшись от императора, будет в силах повторить великие подвиги прошлого века, унижена до того, что представители ее плачут в кабинете графа Бисмарка...

И наконец (и это важнее всего), временное преобладание Германии нам выгодно.

При сущесгвовании жестоко оскорбленной Франции, которую (точно так же, как Карфаген или Афины, даже как Иудею или Польшу) сразу добить невозможно, Германия на долгие года с Запада обеспечена не будет ни на миг. И это положение дел, это новое, дотоле невиданное на Западе перемещение сил для нас в высшей степени предпочтительнее прежних, вековых порядков в Европе при раздробленной Германии и при единой, преобладающей и почти всегда (кроме немногих случаев) всепобеждающей Франции.

Предпочтительнее в том простом и ясном смысле, что при существовании на материке Европы двух почти равносильных и друг друга постоянно борющих наций, нам гораздо будет легче, чем было прежде, окончить Восточный вопрос, т. е. перенести, наконец, центр тяжести нашей религиозно-культурной жизни с европейского Севера т полуазиатский Юг.

Что же делать, если мне религиозно-культурное обособление наше от современного Запада представляется целью, а политические отношения наши только средством!? Так что если нам в чем-нибудь приходится пока играть и второстепенную роль, в чем-нибудь уступить, что-нибудь утратить, когда-нибудь и где-нибудь даже быть и оружием побежденными (... например...), то и это все моему гражданскому чувству ничуть не обидно; ибо за изворотами извилистого исторического пути нашего я вижу ясно цель его: зеленые сады, разноцветные здания и золотой крест св. Софии над прекрасными волнами великого фракийского Босфора. На берегах его нам возможно будет, наконец, содрать с себя ту европейскую маску, которую намазала на лицо наше железная рука Петра I, дабы мы могли неузнанными или полуузнанными пройти шаг за шагом то вперед, то как будто назад — до заветной точки нашего культурного возрождения.

Так думал я уже тогда (в 70-м году), так верю и теперь...

В то время, когда что ни день, то приходило новое известие о поражениях Франции сперва буржуазно-императорской, а потом и просто буржуазной, я жил на острове Корфу. Один тамошний греческий банкир, к России весьма расположенный, пораженный этими вестями, спросил меня:

— А вы как думаете обо всем этом?.. Ведь это так неожиданно!

— Для меня это просто, — сказал я ему,

— Франция — это Афины, Пруссия

— Спарта, а Россия — Рим.

Грек был в восторге от моего наглядного объяснения... Я знаю, что многие из людей, уважаемых мною и по образу мыслей даже очень мне близких, думают (или, по крайней мере, пишут) несколько иначе об этом...

И, может быть, они и не могут думать (или хоть писать) иначе, находясь под влиянием каких-нибудь сильных, близких, непосредственных впечатлений; вблизи они видят, что изворот только что пройденного нами политического пути направлялся как будто назад от главной цели (берлинский трактат, болгарская конституция и т. д.), я же из "моего прекрасного далека" вижу "qu'on n'a recule que pour mieux sauter!.." и спокойно пророчествую, как и следует "безумному мистику".

Но я уверен, что противоречие между мною и близкими мне по духу людьми только кажущееся.

"Когда мы ходим вместе с Кювье по Jardin des Plantes, — говорил Geoffroi S-t Hilaire, — Кювье все видит многих обезьян, а я вижу все одну обезьяну".

То есть один из них любил наблюдать частности и отличия, а другой прозревал лучше общие черты. И ни тот ни другой не ошибались в основах своих; и тот и другой были своему научному делу полезны...

Так и тут...

Мой исторический фатализм

Александр Суццо, новогреческий поэт, был в родстве с другим Суццо, дипломатом, который состоял одно время посланником в Петербурге. Не знаю за что, посланник, говорят, не любил поэта и удалялся от него. Поэт был, по-видимому, добрее и не платил ему за это отчуждение дурными чувствами. Когда у него случайно кто-нибудь спрашивал, "родня ли он посланнику?", Александр Суццо любил отвечать так: "Да, я ему родня; но он не родня мне!"

В таком же точно отношении нахожусь и я к славянофилам аксаковского стиля; я их ценю; они меня чуждаются; я признаю их образ мыслей неизбежной ступенью настоящего (т. е. культурно-обособляющего нас от Запада) мышления; они печатно отвергают мои выводы из общих с ними основ. А. А. Киреев недавно (в "Московском сборнике" г. Шарапова) прямо сказал, что "я не славянофил", хотя и имею с славянофилами много общего.

Я, пожалуй, готов с этим согласиться, если принимать название славяно– фил в его этимологическом значении, то есть славяно-любец, славяно-друг и т. п. Я не самих славян люблю во всяком виде и во что бы то ни стало; я люблю в них все то, что считаю славянским; я люблю в славянах то, что их отличает, отделяет, обособляет от Запада. Люблю Православие; люблю патриархальный быт простых болгар и сербов; их пляски, песни и одежды; люблю даже свирепую воинственность черногорцев (хотя нахожу, что было бы лучше как-нибудь направить ее, если можно, не на бедных идеалистов-турок, но на славянских же демагогов и безбожников); черты византийских преданий и турецкие оттенки в их быте предпочитаю, конечно, "фрако-сюртучным", так сказать, сторонам их небогатой собственными запасами жизни.

Я бы любил их законы, их учреждения, их юридические и политические идеи, если бы таковые были очень оригинальны, очень выразительны и прочны... Но ведь этого нет у них; и даже знаменитая "Задруга" юго-славянская тает везде под веяниями европейского индивидуализма.

Все, кое-как еще охраняемое прежде, гибнет у них особенно быстро при усилении политической свободы; зависимость политическая у них (теперь это стало ясно) была (увы!) ручательством за сохранение независимости бытовой (культурной.); зависимость церковная точно так же задерживала хоть немного наклонность их к духовному рабству перед безбожием Запада.

Старое свое у них гибнет; нового своего они создавать не умеют и без нашей русской помощи (пожалуй, что и без некоторого насилия нашего) никогда не создадут...

Хотелось бы пламенно любить это развивающееся и растущее вширь и глубь самобытно-славянское... Да где же оно? И отказываться России от связи со славянством невозможно уже по той одной причине, что другие втянут их в "сферу своей мощи", если мы их оставим; и не бояться нам нельзя их религиозного равнодушия, их демагогической эгалитарности, их несравненно большего, чем у нас, грубого и сухого, последнего, вчерашнего европеизма. За все это, конечно, я "интеллигенцию" славянскую презираю и не люблю, на простой народ плохо надеюсь, ибо он везде рано или поздно поддается "интеллигенции" и быстрее поддается там, где нет и тени сословий, где общество очень смешано и уравнено. Но повторяю, что отказываться от них и от некоторого политического потворства им мы все-таки не можем, и вся надежда наша в этом трудном деле должна быть только на Россию, на самих себя, на так называемый русский "дух". Будем мы всё самобытнее и самобытнее духом этим; будем всё меньше и меньше на всех поприщах руководиться примерами Европы — пойдут за нами позднее и болгары и сербы, а еще позднее, вероятно (не будем же отчаиваться), и австрийские славяне...

Тому, кто утратил веру в столь быстро устаревшие теперь либерально-европейские идеалы, кто возненавидел это бесплодное и разрушительное стремление Запада к однообразию и равенству, тому пока осталась одна надежда, надежда на Россию и на славянство, Россией ведомое.

Будь я не русский, а китаец, японец или индус, но с тем же запасом европейских и русских сведений, европейских и русских пережитых уже фазисов развития, я, взглянув на земной шар в конце XIX века, сказал бы то же или почти то же. Я сказал бы: "Да, кроме России, пока я не вижу никого, кто бы в XX веке мог выйти на новые пути и положить пределы тлетворному потоку западного эгалитаризма и отрицания; мы, люди крайнего Востока, мы, чистые азиатцы, только теперь вступаем в тот период подражания, в который русские вступили уже при своем Петре, 200 лет тому назад. Они уже почти переварили все это; они этим пресыщены... А мы? мы еще только кинулись на это... И если всасывание всего европейского без разбора у нас продлится не слишком долго, то и этим мы будем обязаны, без сомнения, примеру России, которой поэтому надо желать в XX веке (от этого века что ж осталось!) не только умственного, но и политического преобладания в Европе. Если славянство затмит Запад постепенно на всех или хоть почти на всех поприщах, то тогда, быть может, и у нас, китайцев и японцев, скоро пройдет начавшаяся из Японии зараза всеразрушения. Политическое же преобладание славянства необходимо потому, что, к несчастию, толпа в наше время нигде хорошо не умеет различать культуру от государственности и некоторое уменьшение политического веса, хотя и вовсе не последовательно, но часто влечет за собою и унижение культурного идеала".

Поделиться с друзьями: