Записки. 1793–1831
Шрифт:
Прежняя спокойная жизнь в Ревеле при Екатерине переменилась. Все с любопытством жаждали узнать о том, что делалось в Санкт-Петербурге; каждое письмо из столицы переходило из рук в руки; каждый приезжий из Петербурга подробно распрашивался, страх сильно начинал овладевать всеми. Немного обрадовало однако же, милостивое повеление императора об освобождении всех без изъятия содержащихся в тюрьмах и Ревельских башнях [55] . Обязанностию поставляю рассказать об одном неизвестном узнике, которого мы и прежде часто видели, с длинной бородою, стоящого у окна за железной решеткой, над воротами, называемыми Штранд-форте. Об нем известно было только то, что он привезен был в начале царствования Екатерины ІІ; но кто он, и за что заключен, никто, ни комендант, ни губернатор, не знали. Вслед за ним присланы были сундуки с богатым платьем, бельем, серебряной посудой и на содержание 10 тысяч рублей деньгами. Всего этого давно уже не было, и сам узник, вероятно, не видал своего богатства. Когда прибыло повеление освободить узников, то все знаменитости Ревеля пошли с своею свитой по крепостной стене к башне, где содержался неизвестный узник. Комнаты его очищены были плац-майором, но, невзирая на куренье, которое носилось облаками по темному жилищу, все еще был какой-то смрадный удушливый запах, который крайне был отвратителен. В первой комнате стояли у дверей двое часовых и еще два солдата, вероятно, для посылок или удвоения караула, ибо при них был и унтер-офицер. Мы вошли в другую довольно большую комнату, где в самом отдаленном углу на соломе лежал человек лицом к стене, в белом балахоне и покрытый в ногах ногольным тулупом. Подле этого ложа стоял кувшин, на котором лежал ломоть ржаного хлеба…
55
Ревельская крепость входила (наряду с Петропавловской и Шлиссельбургской крепостями) в тройку важнейших тюрем России для содержания особо опасных государственных преступников, противников православной церкви, а также уголовных преступников из числа привилегированного сословия.
– Встаньте, – сказал комендант, – императрица Екатерина Вторая, Божиею волею, скончалась, и на прародительский престол взошел император Павел. Он дарует вам прощение и свободу.
Узник молчал и не трогался с места; комендант продолжал:
– Государь, по неограниченному своему милосердию…
– Милосердию? – вскричал заключенный, приподнимаясь. – Видимое тобою здесь – милосердие?
Он встал. Мы увидели перед собою исхудавшего, бледного, сединами покрытого человека; улыбка его выражала презрение, он страшен был, как тень, восставшая из гроба.
– Успокойтесь, – сказал мой адмирал, – да подкрепит вас Бог…
– Бог? Бог? – подхватил узник. – У тебя есть бог, и он позволяет заточить невинного человека и держать его с лишком тридцать лет, как скотину в хлеве! О, подлые рабы.
Комендант, желая обратить его внимание на другой предмет, спросил:
– Позвольте узнать имя ваше?
– Спроси у той, которая лежит теперь мертвая в гробу, а я посажен ею живой в этот гроб; разве ты не знаешь, тюремщик мой, имени моего? А!.. Вон! Я мира вашего не знаю; куда я пойду? Эти стены – друзья мои, я с ними не расстанусь. Вон!..
Последние слова прокричал он дико и громко. Глаза его ужасно сверкали; лицо было страшно; мы думали, что он с ума сошел. Комендант сказал что-то на ухо плац-майору, и все вышли испуганные из комнаты. После узнали мы, что ему дали кровать, кое-какую мебель, все жители посылали ему кое-что, словом, все старались облегчить участь его. На третий день посетил его плац-майор и нашел на постели умершим. Вероятно, неожиданность, перемена воздуха, пища, явившаяся забота о будущем: все потрясло дух его, и он пал под бременем страданий. Удивительно, что, невзирая на все вопросы, никому не сказал имени своего. В архивах разрыли все и нашли только… такого-то числа привезен… и велено посадить в башню. Даже год и месяц не означены. Как бы то ни было, он, по крайней мере, провел последние часы жизни в сообществе с людьми, от которых столько лет был отчужден, видел себя против прежнего в каком-то довольстве, обрадован был соучастием. Но кто он был, за что так строго наказан и с некоторого рода отличием – покрыто неизвестностию. Что он принадлежал к какому-либо знатному роду, в том нет сомнения, ибо, в противном случае, поступили бы с ним, кажется, иначе. Судя по выговору, он должен бы быть иностранец, выучивший порядочно русский разговорный язык.
Из замечательных лиц, содержащихся в Ревеле, был еще князь Кантемир [56] , кавалер орденов Св. Георгия и Св. Владимира 4-й степени; он по освобождении немедленно отправился в Москву.
За исключением сего манифеста, все известия, приходящия из Петербурга, внушали более страх, нежели утешение, и адмирал мой, против обыкновения, сделался пасмурным. Это чрезвычайно беспокоило супругу его, и она всячески домогалась узнать причину этой перемены. Долго он скрывал, наконец за чайным столом объявил при мне, что он предчувствует неизбежное несчастье. Он воспитывался вместе с великим князем, ныне императором Павлом І. Оба приготовлялись к морской службе, и оба влюбились в одну и ту же особу знатной фамилии. Адмирал мой, хотя росту небольшого, но был красивый, ловкий, образованный и приятный мужчина; мудрено ли, что имел право более нравиться, нежели великий князь, лишенный от природы сих преимуществ. Великий князь как-то узнал это, почел предательством со стороны товарища, соученика, и объявил ему: «Я тебе этого никогда не прощу!»
56
Кантемир Дмитрий Константинович (1749–1820), князь, полковник.
– Je le сопnais, – прибавил адмирал, – il est homme а tenir рагоlе [57] .
С этого дня жили мы в беспрерывном страхе, – в ожидании чего-то неприятного в будущем. Быстрые перемены во всех частях управления, особенно перемена мундиров, жестоко поразила нас, молодых офицеров, отчасти и старых. Вместо прекрасных, еще Петровых мундиров дали флоту темно-зеленые с белым стоячим воротником и по ненавистному со времен Петра ІІІ прусско-гольстинскому покрою. Тупей [58] был отменен. Велено волосы стричь под гребенку, носить узенький волосяной или суконный галстук, длинную косу, и две насаленые пукли торчали над ушами; шпагу приказано было носить не на боку, а сзади. Наградили длинными лосинными перчатками, вроде древних рыцарских, и велели носить ботфорты. Трехугольная низенькая шляпа довершала этот щегольской наряд. Фраки были запрещены военным под строжайшим штрафом, а круглая шляпа всем. В этих костюмах мы едва друг друга узнавали; все походило на дневной маскарад, и никто не мог встретить другого без смеха, а дамы хохотали, называя нас чучелами, monstres [59] . Но привычка все уладила, и мы начали, невзирая на наряд, по прежнему танцевать и нравиться прекрасному полу.
57
Я это знаю, – он человек, который держит слово (фр.).
58
В XVIII в. прическа со взбитым хохлом, устаревший термин в парихмахерском деле.
59
Монстрами (фр.).
Непонятно каким образом император Павел, умный, образованный, чувствительный, знавший ту ненависть, которую питали к мундирам отца его, решился, против общего мнения, тотчас приступить к такой ничтожной перемене, которая поставила всех против него. Это ощутительнее было в гвардии. Уничтожение мундиров, введенных Петром Великим, казалось одним пренебрежением, другим – преступлением. Обратить гвардейских офицеров из царедворцев в армейских солдат, ввести строгую дисциплину, словом, обратить все вверх дном значило презирать общим мнением и нарушить вдруг весь существующий порядок, освященный временем. Неужели, полагал он, что настало тогда время привесть в исполнение то, что не удалось его родителю, и когда? После блистательного и очаровательного века Екатерины! Следствием того было, что большая часть гвардейских офицеров вышла в отставку. Кем заменить их? Император перевел в гвардию гатчинских своих офицеров, и, пренебрегая прежними учреждениями Петра, теми же чинами, в которых они служили в неуважаемых тогда его морских батальонах. В этом поступке никто не хотел видеть необходимости, и еще менее великодушие в желании вознаградить тех, которые разделяли незавидную участь его в Гатчине. Все полагали, что это делается назло Екатерине. К несчастию, переведенные в гвардию офицеры, за исключением весьма малого числа, были недостойны этой чести и не могли заменить утрату первых. Гатчинские батальоны не могли равняться даже с армией, а еще менее с гвардией, где служил цвет русского дворянства. Никто не завидовал тому, что император раздавал им щедрой рукою поместья, это была награда за претерпенное ими в Гатчине [60] ; но в гвардии им быть не следовало, ибо в этом кругу гатчинские офицеры не могли найтиться.
60
Все офицеры-гатчинцы при переводе в гвардию получили от Павла I, в зависимости от чина земли с ревизскими душами от 30 до 1000 человек, но объяснялись эти пожалования не как вознаграждение за нелегкую службу в Гатчине, а как необходимая материальная основа для прохождения службы и нахождения в гвардейских частях в дорогом для жизни Петербурге. См.: Томсинов В. Аракчеев. М., 2003. С. 99–100. Например, Е. Ф. Комаровский вспоминал: «Все служившие в гатчинских и Павловских батальонах штаб- и обер-офицеры получили деревни от 100 и до 250 душ, по чинам, а некоторые, как граф Аракчеев, Кологривов, Донауров, Кушелев и проч. – по 2000 душ» (Записки графа Е. Ф. Комаровского. М.,1990. С. 59).
Предчувствия моего адмирала сбылись. Меня приказал к себе просить новый комендант Горбунцев [61] будто на вечер. Он объявил мне, что прислан к нему фельдъегерь за моим адмиралом. Горбунцев, хотя гатчинский, но был человек с чувством и отлично благородный.
– Примите, – сказал он мне, – какие-нибудь меры для успокоения вашего адмирала во время путешествия его в Петербург, которое, по приказанию, должно быть совершено в телеге, и объявите ему об этом несчастном случае.
61
Горбунцов Егор Сергеевич (1767–1813), генерал-майор (1800). В 1800–1802 гг. комендант Ревеля.
Я просил его убедительно самому съездить к адмиралу, ибо я не в силах буду ему даже об этом намекнуть.
– Хорошо, – отвечал комендант, – надо усыпить фельдъегеря, он приехал пьяный, – и, призвав офицера, отдал ему какое-то приказание.
Вместе с комендантом сел я в карету и с тяжелым сердцем вошел в тот мирный и счастливый дом, который должен вскоре обратиться в дом скорби и печали.
– Доложите обо мне, – сказал комендант.
Я вошел в кабинет, и, вероятно, на лице моем выражалась скорбь, ибо адмирал, не дождавшись от меня ни слова, спросил:
– Что такое? – и слеза навернулась на глазах его.
С трудом мог я выразить:
– Комендант Горбунцев здесь.
Адмирал встал, прошелся по комнате, остановился, вздохнул, и с этим вздохом как будто ободрился.
– Попросите коменданта, – сказал он мне обыкновенным ласковым тоном, – а сами подите к Екатерине Федоровне (супруге его), но не показывайте ни малейшего вида, что вам что-нибудь известно!
Комендант вошел, а я пошел исполнить приказание адмирала. Адмиральша сидела окруженная детьми своими.
– Что делает Алексей Григорьевич? – спросила она у меня.
– У него комендант.
– Зачем он приехал? – спросила она с жаром.
– Не знаю-с.
Страшное беспокойство обнаружилось на лице и движениях ее. Можно ли скрыть что от женщины любящей! Сердце вещун.
– Верно что-нибудь случилось? – прибавила она.
– Кажется, ничего. Полагаю, комендант приехал с визитом.
– Боже мой! Какие времена! – воскликнула она, – каждую минуту ожидаешь беды.
Я обрадовался, когда адмирал потребовал меня к себе. Горбунцева уже не было.