Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зарубежные письма

Шагинян Мариэтта Сергеевна

Шрифт:

Мы встали, и доктор повел нас, опять не спеша и опять с минимальной затратой времени. Все в этой поликлинике было как в лучших поликлиниках у нас, за исключением, может быть, последних новшеств, вышедших из цехов самого предприятия. Вообще-то девять десятых оборудования было здесь цейсовским. Тут мы увидели в постоянном действии и аппарат для определения степени зрячести, и новое зубоврачебное кресло. Увидели новейшую аппаратуру в кабинете гинекологии. Отделений было множество; врачи отделений — каждый — имели по две комнаты, кабинет и приемную. В гидропатии, к удивлению, я встретилась с особенностью, у нас мне нигде в поликлиниках не встречавшейся: среди всякого рода душей и ванн вдруг — полутемное помещение русской баньки с полатями для «паренья» (на Западе это зовется турецкой баней). Кажется, все налицо, что только можно использовать для облегчения болезни, поддержания здоровья, профилактики. В сверкающей белизной хирургической — опять Цейс, скорая помощь, мелкие операции, не требующие стационара.

Быть может, иному врачу все это показалось бы обыденным. Но я не была специалистом, а то, что подмети-лось и понравилось мне, наверняка не заинтересовало бы профессионала. В поликлинике отсутствовала ненужная роскошь, и среди ее посетителей, которых мы видели и в приемных, и в коридорах, и в кабинетах врачей, куда бегло, с извинениями, заглядывали, я не могла разглядеть таких, кто пришел бы зря, без особой нужды, как наблюдаешь подчас у себя дома.

Вот если соединить три эти качества — без спешки, но и без траты лишней секунды — ohne Hast, ohne Rast, по Гёте, у главного врача; с пренебрежением к лишней «показательности без ее необходимости», то есть к плюшевой мебели, коврам, красному дереву; и, наконец, с привычкой приходить сюда, именно приходить, а не заходить, пациентов, когда им действительно нужно, а не наугад и не вообще, — получается что-то единое, очень отработанное, очень культурное и, на мой взгляд, наиболее интересное в нами увиденном.

И опять дождик, теплый и мелкий, но неотвязный. И опять музей, на посещении которого наш спутник Курт Ленке убедительно настаивает, хотя мне хочется поскорей увидеть производство и живых создателей «точной научной аппаратуры», лучшей в мире. Со вздохом поднимаюсь по ступеням и вижу — спутник наш прав, этого миновать нельзя было. Музей, куда мы вошли, — оптический. Он рассказывает о том, как человек с древнейших времен начал замечать недостатки своих органов и находить средства возмещать эти недостатки.

В античные времена люди уже заметили увеличенье отраженья — в воде стеклянного кувшина. Про Архимеда есть легенда, что он употреблял зажигательные стекла для лучшего виденья. Арабы в XI веке уже смотрели в стеклянный шар, Роджер Бэкон видел в сегменте такого шара увеличительное стекло для близоруких. Монахи, в тишине келий работавшие над стеклом, флорентипцы XIII века, — и вот уже врач Бернард де Гордон в XIV веке пишет об «очках».

Развиваются очки медленно, сперва их носят лишь немногие, очень еще немногие, часто тщеславясь, со скрытым чувством своей «привилегированности» — как на моих глазах, меньше трех четвертей века, богатые люди ставили у себя первые громоздкие ящикоподобные телефоны, заводившиеся подобно ручной мельнице, и сознавали исключительность обладания такой техникой… Но что за форма! Сперва только пара стеклышек, связанных между собой нитками, скрепленных кнопками. Прочное соединение пришло в конце XVI века, и в том же веке появился своеобразный сервис: книга, за переплет которой приложены «к вашим услугам» очки. Эти два соединенных стеклышка начинают делаться признаком интеллигентности. На рисунках люди в очках — всегда ученые, представители интеллигенции.

Но есть рабочие ремесла, опасные формы работы, где очки необходимы. Сейчас мы подумали бы сразу о литейщиках, металлургах, но в отдаленных веках думали о совсем других тружениках, о добытчиках кораллов под водой. Морская вода не давала правильно отличить нужный цвет подводного коралла, и на старинных рисунках изображены «подводники» в очках, ныряющие, чтоб с коралловых рифов отламывать эти ценные украшенья нужного им цвета. Дальше — искусство шлифованья, машина для него. Любопытнейшая деталь: природный кристалл тоже преломляет; но горе купцам-хитрецам, подсовывающим покупателю очки из кристалла вместо очков из обделанного стекла: они строго караются специальным законом за подделку. Казалось бы, природа создала нечто прекрасней, рафинированней стекла, — что может быть лучше естественного кристалла, играющего своими гранями! Но в нем нет главного — приложения труда человеческого. И стекло, которое надо изготовить, отшлифовать, то есть вложить в него труд, стоит дороже, чем кристалл, оберегается от подделки законом. В этом маленьком примере трехсотлетней давности мы уже встречаемся с положениями политэкономии, с начатками теории стоимости.

Дальше — развитие производства стекла, прессованное стекло, окрашиванье стекол. Витрина исторических вещей: собственные очки брата Наполеона, поэта Гёльдерлина, Шуберта, Вирхова, врача Коха… А рядом с «интеллигентностью» развивается эстетический каприз, женское тщеславие: лорнетки, осыпанные драгоценными камнями, тысячной стоимости, лорнетки с часами, лорнетки — со слуховой трубой (пи дать ни взять современные очки со слуховым аппаратом). Отдельная витрина для солнечных часов.

Поднимаемся на второй этаж, но долго на пом не задерживаемся, там уже знакомые нам микроскопы, только еще в самом их младенческом возрасте. Спутник наш не дает нам сразу уйти, он нас сажает возле шкафа с ящиками, выдвигает один из них и окунает наши глаза в богатство гравюр: история оптики почерпнула свою хронологию, свои возрастные этапы и особенности, как всегда, из искусства. Пе столько перо ученого, сколько кисточка и карандаш художника, игла гравера передают живую связь времени с ростом и развитием предмета. Раньше нам как-то и в голову не приходило смотреть на рисунки Рембрандта с такой точки зрения. А перед нами гравюра Рембрандта от 1637 года — очки на рукаве у человека; того же Рембрандта от 1648 года — старец в очках. Итальянская гравюра XV века, изображающая операцию: хирург склонился в очках над больным. Японские гравюры, их очень много. И только здесь, в музее, замечаешь, какое множество японцев носило очки еще двести, триста, четыреста лет назад и — носит их сейчас.

Смотреть все это, разумеется, очень интересно, и, как ни устали мы, как ни спешили, оторваться от этих гравюр было очень трудно. Перед нами с какой-то безостановочной логикой времени вещь, создание человеческих рук, словно какая-нибудь Красная Шапочка, пробиралась по тропинке сквозь лес столетий все дальше и дальше, совершенствуясь, модернизируясь, становясь под стать своей эпохе, отвечая вкусу человека, подчиняясь не только техническим, но и эстетическим модусам. Я сняла свои собственные очки и посмотрела на них. Жалко того «абсолютного зрения», какое было у меня в молодости. Жалко собственных, остро видевших мир в деталях, а сейчас помутневших, затуманенных кристалликов. Годы идут, проходят, но я встряхнулась, заметив, что спутники мои уже встали, надевают шляпы. А все же — ведь нитку просунуть в игольное ушко я по могу в очках, я снимаю для этого очки, щурясь, гляжу по все спои собственные глаза! И Гёте до самой смерти не носил и не любил очки. Не он ли сказал:

Если бы глаз не был солнечным, Как мог бы он солнце увидеть?

Возьмите все эти стекла, всю эту технику, растущую, выросшую вплоть до той гибкой преломляющей прозрачной субстанции, линзы, какую начинают сейчас вместо наружных очков натягивать уже на самый глаз человека под его веками, и положите ее отдельно, в стороне, друг на дружке, целой пирамидой, — что она такое и что она, при всех своих совершенствах, может, если б не существовало простого человеческого глаза, чтоб приложить его к ней? Она тысячекратно усиливает видимость, но ничего не может видеть без глаза, она ни к чему не может быть годна без глаза, — люди, берегите свои слабые человеческие глаза!

И вот наконец высокие ворота в высочайшей каменной стене, окружающей завод мирового предприятия «Иена — Карл Цейс». Сюда, как и на наши важные заводы, не так-то легко попасть без специального разрешения. И здесь, как у нас, в первую минуту, когда вы вступаете через эти ворота на площадь заводского двора, поджидает вас разочарование. Почти пустынно, признаков интенсивности, важности, напряженности труда нигде нет. Кто-то ровной походкой — она кажется вам замедленной — идет по двору. Где-то с раздражающей медленностью поднимается кран. Даже звуки — скрип, зов — кажутся замедленными, как удар в воде. По я знаю, видимость обманчива, напряженная, безостановочная, умная работа сосредоточена здесь, за стенами цехов. Знаю даже больше этого, — много-много раз, со своим блокнотиком журналиста проходя по самым разным заводским и фабричным цехам под веселое жужжанье тысяч веретенец, под кровавый блеск струящегося из печи расплавленного металла, я с удивлением глядела на неспешную поступь текстильщиц, их спокойные движенья рук, когда дело идет о секундах; на неторопливый шаг литейщика — рядом с вулканом печи, — и наконец привыкла: привыкла к той соразмерности действия и противодействия, которая длинной чередой дней, месяцев и годов вырабатывается у рабочего человека, становясь его второй натурой. Мне даже кажется, что человеческие нервы должны бы воспитываться, укрепляться в цехах и, может быть, рабочий класс — кто был ничем, тот станет всем», — по этому могучему закону выработки внутренней гармонии, даруемому ежедневным рабочим трудом, как раз и стал хорошим хозяином в государстве.

Но размышленья побоку, — мне предстоит все же выбрать, что именно смотреть из огромного разнообразия. Конечно, ничего самоновейшего, секретного не покажут, да и не понять его. Надо выбрать нечто прекрасное, отработанное фирмой, — и мы не без участия нашего руководителя выбираем производство планетариев.

Цех, где идет работа над деталями для планетария, кажется сугубо ручным, чем-то напоминающим мне девушек над янтарями в ювелирном цехе нашего поселка Янтарного. Но проводник ведет нас к двери, обитой, как в радиостудии, и, прежде чем открыть ее, коротко рассказывает: сейчас вы увидите уникального работника, единственного у нас, да и не только, может быть, у нас. В его кабинет не должен проникнуть звук, потому что звук колеблет воздух; само собой, не должно проникнуть никакое движение, никакое дрожание, и, пока мы будем у него, он прекратит работу…

Дверь, окутанная, как в лютую стужу, медленно раскрывается, и комната, куда мы вступаем, — вся мягкая и обеззвученная, как радиоателье. За столом иод электрической лампой сидит очень полный человек с лицом, показавшимся мне без возраста и слегка отекшим. У него полная широкая рука со спокойными, толстыми пальцами. Но толстые пальцы, казалось бы совсем не схожие с рукой хирурга или пианиста, вооружены каким-то почти невидимым по своей остроте и тонкости инструментом-иглой. И этой иглой неповоротливо-толстая рука делает вещи ювелирней самой тонкой операции на сердце и виртуозней знаменитой «Кампанеллы» Листа.

Поделиться с друзьями: