Зарубежные письма
Шрифт:
Сделалось это не сразу. Сперва мне пришлось окунуться в старую, словно полвека назад, Германию, — гостиница на узкой улочке центрального Бонна с со пуховиками, фарфоровыми вазочками, вышитыми подушечками, розовощекими девушками, домашним завтраком и — тем дрожанием стен, окопного стекла, половиц вокруг, каким отзывалась улица на тесных домах, и движение по ней словно пронизывало их насквозь. Это было знакомо мне еще с 1912 года, когда мы с сестрой, ночуя в Нюрнберге, всю ночь, как музыку, слушали певучее дребезжание оконных стекол… По скоро я была водворена в совершенно другую гостиницу и другой мир. Центральный кружочек Бонна остался где-то очень далеко. Огромная гостиница «У тюльпанного поля», с бесшумными молниями-лифтами, с многонациональным юношеским обслуживанием (негры, испанцы, латиноамериканцы), с пенистым, отдохновенным «бадедас» для ванн — витаминным порошком, питающим ваше тело в воде, — словом, со всем европейским комфортом, — распахнула передо мной свои двери. Правда, вокруг не было ни «поля», ни «тюльпанов», а был только перекресток улиц, площадей и переездов, малодоступный для пешеходов и плохо находимый по плану.
На следующий день по приезде мне была вручена уже отпечатанная «программа», где были точно указаны гостиницы, часы, минуты, имена «сопровождающих» (Begleiterinnen), номера поездов, перечень мероприятии, телефоны гаражей и шоферов. Поздней в каждом городе печатался уже более подробный перечень местного «круга моей жизни», а в Мюнхене — на дорогой веленевой бумаге под пышным гербом Баварии.
Шоферов у меня было несколько — по новому на каждый день. Все — очень молодые и все (или почти все) с дворянской частицей «фон» перед своей фамилией. У одного, Фалька фон Брауна, я наконец спросила, что значит такое обилие дворян среди водителей машин. Оказывается, они были студентами разного профиля — Браун учился на ортопеда, кончал медицинский — и подрабатывали себе на жизнь. Единственным без «фона», уже среднего возраста, был господин Фукс, с которым я ездила в Баварские Альпы.
Что до «сопроводительниц», то здесь я столкнулась уже не только с частицей «фон», но и с титулом. Па первый концерт в Бонне мы должны были пойти вместе с фрейфрау фон Киари. Слово «фрейфрау» непереводимо. В новых словарях этот титул отсутствует; в старом (Павловского) он считается ближе всего к титулу баронессы. Баронский, оставшийся от феодального мира, титул был первым, заставившим меня призадуматься о том, что можно назвать не столь «экономическим», сколь «эстетическим», декоративным положением дворянства в нынешнем западном мире.
Я приехала в Бонн для фестиваля, посвященного двухсотлетию Бетховена. По нашей русской неосмотрительности (и потому еще, что наши газеты, видимо, не получили из ФРГ никаких проспектов или, получив их, сунули в корзину) я была уверена, что, приехав ко дню его рождения, 16 декабря, сразу окунусь в его музыку. II вот я ступила на боннские улицы, и яркая суета охватила меня. Днем — не продерешься в машине среди машин, вечером играют цветные огни иллюминаций, перекрывая огненные рекламы, магазины полны, все шумит, гремит, движется… Мы дома у себя привыкли к народности наших юбилеев, к участию в них всего населения, к оживлению, выплескивающемуся из домов на площади, к яркой иллюминации, — и, естественно, все боннское одушевление я приписала юбилею Бетховена. Но оказалось, что оно относится не к рождению Бетховена; оно относилось к празднику рождества. В Бонне, как и во всей Западной Европе, рождество длилось почти весь декабрь, делая праздничными не только 24 и 25 декабря, но и весь долгий канун праздника.
Судя по тем самым проспектам, которые до нас но дошли, Международный фестиваль, посвященный двухсотлетию Бетховена, захватил май, сентябрь и первую половину декабря. В течение этих трех циклов слушатели познакомились с одними из лучших оркестров, дирижеров и солистов в мире: среди оркестров — Амстердамский, Лондонский, Венский; среди дирижеров — Отто Клемперере и Герберт фон Караян, а среди солистов есть и наш Эмиль Гилельс. Но все это — не в декабре, а главным образом — в сентябрьском цикле. Мне же (к «шапочному разбору») досталось финальное исполнение Missa Solemnis в Бонне и Девятая симфония Бетховена под управлением Рафаэля Кубелика — в Мюнхене. Но хоть и жаль было пропущенного, Торжественная месса (Missa Solemnis) и прощальное исполнение Девятой были, в сущности, кульминацией всего того, что гений Бетховена хотел завещать миру. Он их писал почти одновременно, переходя в работе от создания одной к творчеству другой. Торжественная месса писалась в годы 1819–1823, а Девятая в 1822–1824. По нумерации ого работ первая помечена № 123, вторая № 125, и за ними до самой его смерти следует почти лишь несколько квартетов. Обе эти вещи, грандиозные по замыслу и звучанию, Бетховен писал глухим.
Бонн
II. Бетховен в Бонне. Missa Solemnis
1
На всех плакатах, рекламах и путеводителях к городу «Бонн» был прибавлен эпитет «бетховенский». И эго не только потому, что в Бонне родился и провел свое детство величайший композитор в мире, любимый Лениным. Чего нельзя отнять у столицы Западной Германии, так это ее старой музыкальной культуры. Музыку любили и «поощряли» духовные и светские правители города в позапрошлом веке. На окраине города стоит белый особняк, бывшая психиатрическая больница. Здесь в прошлом веке в тяжелой депрессии провел последние годы своей жизни Роберт Шуман и умер в 1856 году, а нынче открыт музей Шумана и архив Макса Регера. С Бонном связаны имена Иоганнеса Брамса, Феликса Мендельсона, Листа, замечательного квартета Иоахима, крупных музыковедов.
И сейчас в архиве Бетховена, где собраны огромные рукописные богатства, пожертвованные швейцарцем Бодмером бетховенскому музею, работают такие исследователи, как Иозеф Шмидт-Горг. Все это по праву делает Бонн своеобразным музыкальным центром, которого нельзя миновать, если хочешь знать и писать о Бетховене.
В день рождения великого музыканта — 16 декабря — мы подъехали к его Дому-музею, когда уже падали ранние зимние сумерки, в полной уверенности, что в этот день работа музея затянется и нам не пробиться будет среди посетителей. Но в холле было пустынно. Директор музея, д-р Людерс, ушел, не дождавшись нас. Другое «рождество» перетянуло его, — люди спешили разойтись пораньше, поспеть в магазины. Но хотя Дом-музей почти уже «закрывался», нам удалось сразу почувствовать его особенность, бросившуюся мне в глаза и во Франкфурте, в доме Гёте: показ бюргерского, традиционно немецкого происхождения семьи национального гения — его предков, его связи с местом рожденья. В других местах, связанных с музыкантами, — например, в венгерском имении Брунсвиков, Мартонвашаре или в моцартовской Бертрамке в Праге — чувствовалось продолжение живой жизни творца, обращенной к современникам, — в его музыке: концерты старинных инструментов в Бертрамке, постоянно исполняющие Моцарта; пластинки с бетховенскими вещами, звучащие для каждого посетителя в Мартонвашаре. Но тут, в боннском музее, теплится перед иконой на лестнице лампадка («как в те времена»), — она живет. А рядом — безмолвен венский рояль, изготовленный в 1818 году специально для Бетховена мастером Конрадом Графом, с четырьмя струнами вместо одной для каждого тона, чтоб глохнувший музыкант мог слышать себя. Безмолвен в комнате музея и другой инструмент — старенький стенной орган из церкви Миноритов, на котором, заменяя своего учителя, играл для молящихся двенадцатилетний Бетховен.
Рояль Графа был, впрочем, ремонтирован для фестиваля, и на нем играл для фестивальной публики пианист Иорг Демус. Мне кажется, что «реставрированное» исполнение могло носить несколько рекламный и, во всяком случае, «стилизованный» характер, в то время как тысячекратные повторения его с пластинок в музее зазвучали бы жизненно и народно…
Среди множества экспонатов музея два привлекают особенно и заставляют задуматься: волосы Бетховена и его слуховые трубки.
В каталоге, среди мелких предметов, упоминается фантастический ландшафт, сплетенный из его волос. Сын булочника Фишера, в чьем доме долго жил Бетховеп, оставил знаменитое описание его внешности, которым руководствовались позднее многие художники: «Короткий, широкий в плечах, с короткой шеей, круглый нос, черно-смуглый цвет лица, ходил всегда сгорбленным (сутулым, с наклоном вперед). В доме, когда он был мальчиком, звали его испанцем».
По этому описанию и некоторым портретам создалось впечатление, что Бетховен был черноволос. Я не нашла в боннском музее волосяного «ландшафта». Но в венгерском музее Мартонвашара хранится локон Бетховена, кем-то срезанный и тонко повязанный «на память». Этот локон — белокур. Он подарен музею оркестром. И за сердце берет странная жизненность этих волос, эта их неожиданная белокуростъ, мягкость, шелковистость, как у детей; их блеск — тоже неяркий, как у детей. Живой мар-тонвашарский локон рожденного двести лет назад человека так же потрясает, как неуклюжие, примитивные, грубокустарные слуховые аппараты, собранные в боннском музее, которыми пользовался глохнувший с двадцати восьми лет Бетховен. Что толку говорить словами поэта:
Будь глух, как Бетховен, И слеп, как Гомер…Слепым делает Гомера скульптурная маска в глубокой старости, быть может изображая старость, а не слепоту. А глухота была для Бетховена, как клетка для льва, страшным, непереносным несчастьем, неслыханной мукой, которую он долго скрывал, с которой отчаянно боролся, — и эти орудия — трубки длинные, короткие, огромные, загнутые, с какими-то приспособлениями, и каждая с кривым кончиком для втыкания в ухо, — трубки, обращенные своими жерлами к собеседнику, кажутся сейчас орудиями пытки. Воплем звучат слова его знаменитого «завещания», написанного в городе Хейлигенгатадте:
«…Какое унижение, когда кто-то возле меня слышит издалека флейту, а я ничего не слышу, или кто-нибудь слышит пение пастуха, а я опять ничего по слышу, — такие случаи доводили меня почти до отчаяния, недоставало немного, чтоб самому кончить свою жизнь… о, люди, если вы когда-нибудь это прочтете, подумайте, как вы были несправедливы ко мне, а несчастный — пусть он утешится, найдя себе подобного, кто — назло всем несправедливостям природы — делал все, что в силах его, чтоб стать в один ряд с достойными художниками и людьми…» [164]
164
«Ludwig van Beethoven». Bonn, Beethoven-Archiv, 1969, S. 21.