Завтрашний ветер
Шрифт:
ли Маяковского, свидетельствуют, как легко было
его обидеть. Таковы все великаны. Великанское в
Маяковском было не наигранным, а природным.
Кувшины были чужие, но голос — свой. Поэзия
Маяковского — это антология страстей по Маяков-
скому, — страстей огромных и беззащитных, как он
сам. В мировой поэзии не существует лирической по-
эмы, равной «Облаку в штанах» по нагрузке рва-
ных нервов на каждое слово. Любовь Маяковского
409
к образу Дон-Кихота не была случайной. Даже если
Дульсинея Маяковского не была на самом деле та-
кой, какой она казалась поэту, возблагодарим ее за
«возвышающий обман», который дороже «тьмы низ-
ких истин». Но Маяковский, в отличие от Дон-Кихо-
та, был не только борцом с ветряными мельницами
и кукольными сарацинами. Маяковский был рево-
люционером не только в революции, но и в любви.
Романтика любви начиналась в нем с презрительно-
го отказа от общества, где любовь низводилась
к «удовольствию», к неотъемлемой части комфорта и
частной собственности. Романтизм раннего Маяков-
ского особый — это саркастический романтизм. Шлем
Мамбрина, бывший на самом деле тазиком цирюль-
ника, служил поводом для насмешек над Дон-Кихо-
том. Но желтая кофта Маяковского была насмешкой
над обществом, в которое он мощно вломился пле-
чом, с гулливеровским добродушием втащив за со-
бой игрушечные кораблики беспомощного без него
футуристического флота. Русская поэзия перед на-
чалом первой мировой войны была богата таланта-
ми, но бедна страстями. В салонах занимались столо-
верчением. Зачитывались Пшибышевским. Даже у ве-
ликого Блока можно найти кое-что от эротического
мистицизма, когда он позволял своему гениальному
перу такие безвкусные строки, как «Так вонзай же,
мой ангел вчерашний, в сердце острый французский
каблук!». Поэты бросались то в ностальгию по Асар-
гадонам, то по розоватым брабантским манжетам
корсаров, то воспевали ананасы в шампанском, хотя,
грешным делом, предпочитали водочку под соленый
огурчик, то искали спасения в царскосельском клас-
сицизме. Маяковский как никто понял всей кожей,
что «улица корчится, безъязыкая, ей нечем кричать
и разговаривать». Маяковский выдернул любовь из
альковов, из пролеток лихачей и понес ее, как уста-
лого обманутого ребенка, в своих громадных руках,
оплетенных вздувшимися от напряжения жилами, на-
встречу ненавистной и родной ему улице.
Центральная линия гражданственности Пушкин —
Лермонтов — Некрасов была размыта кровью Хо-
дынки, Цусимы, Девятого января, Пятого года, сме-
шанной с крюшонами поэтических салонов. Явление
Маяковского, заявившего, что пора сбросить Пушки-
410
на с парохода современности, казалось поруганием
градаций. На самом деле Пушкина в Маяковском
было больше, чем во всех классицистах, вместе взя-
тых. В последней, завещательной исповеди «Во весь
голос» эта прямая преемственность бесспорна. «Во
весь голос» — это «Я памятник себе воздвиг неру-
котворный» пророка и певца социалистической ре-
волюции. Пушкинская интонация явственно прослу-
шивается сквозь грубоватые рубленые строки так не
похожего на него внешне потомка. Но еше в два-
дцать пятом голу Маяковский сказал: «Мы чаше бы
учились у мастеров, которые на собственной голове
пережили путь от Пушкина до сегодняшнего рево-
люционного Октября». Строки Пушкина «Я вас лю-
бил так искренно, так нежно, как дай вам бог лю-
бимой быть другим» для своего времени были вос-
станием против понимания любви как собственниче-
ства. Потомок впоследствии откликнется голосом
прямого наследника: «Чтоб не было любви — слу-
жанки замужеств, похоти, хлебов, постели прокляв,
встав с лежанки, чтоб всей вселенной шла любовь».
В Маяковском проступало и лермонтовское нача-
ло — резкость протеста против так называемых пра-
вил так называемого общества. «А вы, надменные
потомки...» трансформировалось в огрубевшее, как
сама эпоха: «Вам, проживающим за оргией оргию,
имеющим ванну и теплый клозет». С Лермонтовым
Маяковского роднила ненависть ко всему тому, что
уничтожает в человеке большие страсти, делая лю-
ден обезличенно похожими не только в социальных,
но и в интимных отношениях. В Маяковском — и
печоринский сардонизм, и отчаянье Арбенина, и за-
дыхающийся, сбивчивый голос затравленного героя
«Мцыри». Презрение к тому, что Пушкин и Лермон-
тов называли «чернью», было в генетическом коде
Маяковского. Маяковский на собственном опыте по-
нял, что, несмотря на социальные катаклизмы, чернь
умеет хитро мимикризироваться и выживать. До рево-
люции эту духовную чернь он называл буржуями, а по-
сле революции — «новоявленными советскими пом-
падурами», «прозаседавшимися». Третий мощный ис-
точник гражданственной силы Маяковского — это
Некрасов. Маяковский отшучивался, когда его спра-
шивали о некрасовском влиянии: «Одно время интере-
411
совался — не был ли он шулером. По недостатку
материалов дело прекратил». Но это было только
полемической позой. Вслушайтесь в некрасовское:
«Вы извините мне смех этот дерзкий. Логика ваша
немножко дика. Разве для вас Аполлон Бельведер-
ский хуже печного горшка?» Не только интонация, но
даже рифма «дерзкий — бельведерский» тут маяков-
ская. А разве может быть лучше эпиграф к «Облаку