Земная твердь
Шрифт:
— Слышал.
— И что же ты?
— Дождалась бы Анатолия. Вернется — где-то жить ему надо.
У Ирины кусок в горле застрял от того равнодушия, с каким он говорил о своем доме.
— Сын сыном, а ты?
— Я, считай, ломоть отрезанный. В пай входить не собираюсь.
— Как же это? Вместе заводили.
— У меня, Ирина, крыша над головой есть, а большего мне не требуется.
— Дак ты это что, на самом деле, измываешься надо мной? — Ирина бросила ложку и уставилась на Василия немигающими глазами. — Наворочал такую скучищу, а я теперь живи.
— Ну и продай, я же не отговариваю. Навернется покупатель и пусть берет. Я свой пай отдаю ребятам.
— А я?
— Твое тебе.
Ирина от трудного разговору раскраснелась — ее прошиб пот — она сняла с плеч шаль, свернула и, положив ее на колени, стала гладить как будто кошку, нервничала.
— Запутал ты меня, Василий, как есть всю запутал. Шла сюда, чего-то сказать хотела, а теперь совсем округовела. Как же это понимать тебя?
Сима, видя, что Ирина успокоилась, начала приглашать ее доесть уху.
— Да не лезь под руку, — незлобиво оборвала ее Ирина и оглядела хозяйку взглядом всю, с ног до головы. В коротком цветастом фартуке, с округлыми, степенными движениями и мягкой улыбкой в спокойных глазах, была Сима славна и уж не так мала ростом. «А я все пигалица, да пигалица, — вдруг люто возненавидев Симу, подумала Ирина и загорелась ревностью. — Как же я раньше-то ее не разглядела?» Дальше Ирина не могла сидеть за чужим постылым столом, да и с Василием, видать, все переговорено, — поднялась, засобиралась домой. Накинула на голову платок и Сима, чтоб проводить гостью и запереть за нею ворота. На крыльце Ирина спросила:
— Ты помнишь, девчонкой еще, как тонула в лягушечьей яме? Не спустись бы я за тобой — там и воды-то было до пупка мне, — утонула бы ты. Помнишь?
— О лягушечьей яме что-то заговорила?
— Да не о яме, а о тебе. Знать бы, что змеей обернешься, тони бы ты, черт с тобой. Змея ведь ты, Симка. Змея ядовитая. Погоди вот, он еще раскусит тебя. Он еще плюнет на тебя.
— Жаловаться к тебе не приду. До свиданьица. Бывай чаще.
— Все равно он мой, Васька-то, — уж за воротами бодро выкрикнула Ирина, а Сима в ответ щелкнула задвижкой и легонько хрустнула песочком.
«Все равно он мой, Васька-то, — повторила Ирина про себя свои слова. — Разводу же я ему не дам? Не дам. И без привязи собачка, а лает. И ребята опять же: в них-то нас совсем уж никто не разделит. Тут мы на веки вечные…»
Эти неожиданные мысли, пришедшие в голову Ирине, так успокоили ее, что она, несмотря на поздний час, пошла в Клиновку и совсем обрадовалась, не найдя на стене лавки своего объявления о продаже дома. Объявление сорвал завхоз школы, решив отбить от дома Бряковых всех покупателей.
ПАСТУХИ
В лесном раздолье, на краю глубокого лога, прозванного Подрубом, когда-то стоял одинокий сиротливый хутор. У него даже своего имени не было. Приютилась на солнечном сугреве горстка избенок, а вокруг — урман. Вот и все. Что ни скажи, а места дикие, для человека тоскливые и нелегкие.
Сколько лет простоял этот хутор, никто не знает, да и кому это нужно. Знают теперь только одно, что маленького человеческого гнездышка в той глухомани уже нет. На его месте лопочут листвою молодые березки да осинки, а на заброшенных пашенках с мая до осени буйно кудрявятся травы и путают их заячьи выводки вплоть до снегопадов.
Запущенные земли давным-давно отошли колхозу «Рассвет», но никто на них не заглядывал: не с руки это. До ближайшей деревни, почитай, километров двадцать с гаком, а дороженька — одно убийство — в пору разве для верхового.
Но года три тому назад запамятованные места колхоз отвел под отгонное пастбище для молодняка. Трудным оказалось найти пастуха. Все-таки угнать в леса полторы сотни телят и всех сохранить там до осени — не каждому под силу да и не каждому доверишь.
Сторожиха колхозной конторы Дарья Логинова вызывала к председателю для беседы едва ли не десяток мужиков, и все, будто сговорились, твердили одно и то же:
— Не берусь.
Наконец-то на уговоры поддался Ефим Колодин, по прозвищу Рохля. Да и то, вернее сказать, не поддался, а соблазнился длинным рублем. Ему, кроме трудодней, разрешили без меры косить на Подрубе сено, а зимой обещали дать лошадей, чтобы вывезти это сено. Чего же лучше, если в колхозе каждая травинка в копейку тянет. Когда Ефим об этом предложении рассказал жене, Валентине Ивановне, та поднялась на него, будто век не ругивалась:
— И всегда тебя, беспутного Рохлю, на кривой объезжают. Он еще, гляди ты, думает, как ему быть. Да с кем я это всю свою жизнь маюсь! Ну-ко, дают прорву покосу, а он раздумывает. Иди сейчас же к председателю и скажи ему, что согласный ты. Я кому говорю?
Так вот и стал Ефим Рохля пастухом. Когда дело коснулось подпаска, то Ефим Яковлевич высказал желание иметь у себя в помощниках какого-нибудь ядреного старичка. Будет с кем посоветоваться, да и вообще пожилой человек — сухая, но крепкая опора. Но Валентина Ивановна, Рохлина жена, распорядилась и тут.
— Сиди и не выдумывай, — оборвала она мужа на полуслове, — старичка ему. Может, еще старушку? Возьмешь вот старшего у Малухиной. Погоди, не перебивай. На какого тебе лешего брать старичка? Чтоб тянуть за него работу? Пока твой старик пошевелится, у вас все стадо в логу потопнет. Просится Татьянин сын — его и бери. Парнишка работящий, неизбалованный. Куда бы самому надо — он сбегает. Да и глуповат он, вроде. Дадим ему деньжат малость, он еще и косить нам пособит.
Ефим, мужик немногословный, всегда терпеливо слушал жену. Что думал — не узнаешь, но сделал так, как велела сама: сказал в правлении колхоза, что возьмет с собой на Подруб мальчишку Малухина.
У Малухина по нашим временам не совсем обычное имя — Никула. В деревне же его просто звали Куликом: мальчик действительно лицом напоминал эту шуструю болотную птицу. У него сухой, длинноватый нос, быстрые круглые глаза. Кулику тринадцать лет. Он узкоплеч, тонок, потому что на глазах тянется вверх, повырастал из всех своих рубашек.
Живет Кулик рядом с Колодиным в маленьком домике с матерью и двумя сестренками-близнецами Томкой и Нинкой. Им по семь лет.
Отца своего Кулик помнит плохо, но знает со слов матери, что отец вернулся с фронта израненным и больным, прожил дома года четыре или пять и умер. Мальчик видел, как убивалась мать, семью тянула, и помогал ей во всем. Летом, свободный от школы, работал на покосе, полол поля, пас колхозных коров. Узнав о том, что Рохля погонит телят на Подруб, Никула попросился у матери с ним.