Земная твердь
Шрифт:
Лена бросила со своих плеч пиджак Николая и заговорила нервно, с тяжелым придыханием:
— Хватит об этом. Прошлое со мной вспомнил…
Девушка отвернулась и опустила плечи. Только что веселая, была она в эту минуту безутешно обиженной.
— Но я не плачу, — снова заговорила она, тряхнув головой, и, действительно, слез в ее голосе не было: — Сердце мне, Коленька, сразу говорило, что на чужую тропинку я набрела. Да и где она своя или чужая. На тебя, милый, я зла не имею. А та, твоя… видать, присушила тебя, да ведь счастья-то тебе с нею не будет. Не любит она тебя, Коленька. Город ли, деревня ли — главное-то человек. А я буду думать, что ничего и не было.
VIII
Прошла неделя. Другая. Минуло и лето. А Лена не появлялась в доме Лукерьи Ивановны. Николай тосковал по ней, ждал ее прихода, но сам встреч не искал.
С уходом Лены Николай острее почувствовал свое одиночество. Упрямое молчание Кати не давало ему покоя. Былая самоуверенность его сменилась тревогой: Катя не сдавалась на измор. Что же она затаила? Что?
Николай в нетерпеливом ожидании послал в Столбовое одно за другим три письма. Ответа на них не было.
Однажды, возвращаясь с работы, Крюков в трамвае встретил Степана Палкина.
— Здравствуй, Никола. Здравствуй, — с радостью схватил он руку земляка. — Сколько лет, сколько зим не виделись. Ну, как оно, «ничего»?
Пока Палкин, улыбаясь и шмыгая носом, сыпал приветствия, Николай молча разглядывал его. На нем была надета та же, но изрядно потрепанная шапка, такого же достоинства полупальто с грязными отворотами и без двух пуговиц наверху. Был он, видимо, с похмелья, потому что безмерно болтал:
— С завода меня, Никола, вышибли, как пробку. Сегодня уже третья неделя пошла. Почему вышибли? Принимал лишка. Подбился я. Еду вот на базар — может, толкну. — Он брякнул связкой медных водопроводных патрубков и вдруг перестал улыбаться, тяжело вздохнул: — Завербовался я, Никола, на шахты. Еду скоро. А что делать? Был недавно в Столбовом — там хотел приколоться, да раздумал. Скажут, везде перемотался, а теплей Столбового нигде не приняли. Ну их. А живут там здорово. Просто здорово. А ты как? Постой. О сестренке-то, Катьке, я того… не рассказал. Да. Вышла замуж она за Димку Мокшина. Ты знаешь ведь, он сох по ней с пеленок. О тебе, рассказывала мать, часто она вспоминала. А ты эвон какой стал.
Медленно, хлопьями ложился на землю снег. Медленно, в раздумье, шел Николай Крюков по мягкому ковру. И в голове его, как эти снежинки, кружились, качались холодные, тоскливые мысли, и было ясное сознание того, что в сегодняшний вечер что-то навечно потеряно. Навсегда.
ЧУЖИЕ ГРЕХИ
Абдуллай Хазиев — длинный, нескладный татарин, с черной, как голенище сапога, шеей и добрым, покорным лицом. Ходит он всегда в кожаной вытертой шапке, которую почтительно снимает при встрече с людьми:
— Здравствуешь, — говорит он и улыбается доброй, широкой улыбкой.
Абдуллай работает в совхозе. Но в свободное время не прочь взяться за любое побочное дело: зимой из колотых плашек мастерит бочки по подряду в химлесхозе; весной рубит дрова для сельского Совета, школы и учителей; о лете и говорить нечего — все живут покосом, косит сено и Абдуллай; осенью со своей многочисленной семьей копает картошку: девять ведер совхозу, одно себе. Просит Абдуллай обычно самый дальний участок и убирает его так, что люди не нахвалятся:
— После Абдулки хоть шаром покати.
— Почему Хазиевы уходят в самое дальнее поле?
Как-то завхоз школы Полушин прямо спросил Абдуллая:
— И что это ты, Абдулла, опять заовражный клин приголубил? Где-то у черта на куличках. Не с руки небось…
— Какой ты, Полушка. Зачем да зачем. Лишний глаз мало бывает. Вот зачем.
Полушин насторожился, а Хазиев, двигая негнущимися пальцами, перечислял:
— Тут директор идет. Агроном идет. Парторг идет, бригадир идет, учетчик Кирилыч идет. Зачем нам так много людей. Детишки мои копают — и делу конец.
Жена Абдуллая, Карима, такая же работящая, встает по утрам ни свет ни заря, затопляет большую русскую печь, ставит перед пылом чугуны с водой и картошкой, доит корову, кормит овец, стирает, готовит завтрак. Все это она успевает до поры, пока не поднялись дети.
Ловкая, по-девичьи подобранная, в шерстяных носках и галошах, она бесшумно снует по избе, а дети спят, и Абдуллай спит. Нет, Абдуллай совсем не спит. Отпустив от себя жену, он мало-мало нежится. Ему приятно лежать в согретой постели и улавливать теплые, сытые запахи, которыми полнится изба. Пахнет горячей картошкой, печеным луком, парным молоком. В такие минуты у Абдуллая складываются хорошие мысли: осень стоит сухая, белая паутина летает в воздухе — быть еще вёдру.
При вёдре семья Абдуллая будет с картошкой. Потом он вдруг вспоминает, что старший тринадцатилетний сын Априль поранил ногу железными вилами: шайтан подтолкнул. Самая работящая пора. Однако ничего, до свадьбы заживет. Все заживет…
Абдуллай совсем хотел встать, но вдруг почувствовал, как чьи-то ласковые руки крадутся к нему под одеяло. Он ахнул с тихим веселым испугом и поймал руки жены. Она попыталась увернуться, но Абдуллай обнял ее, затянул к себе под одеяло, в мягкое тепло. Карима, задыхаясь сдерживаемым смехом, шептала в мужнино лицо:
— Совсем не время. Априлька вот-вот улицам ходил.
С запоздалым осенним рассветом шестеро Хазиевых межой убранного поля шли на Заовражный участок. Впереди всех сам Абдуллай с тремя лопатами на плече и ворохом мешков; за ним, как мышата, ежась от прохлады и сырости, бежали Гариф, Гуля, Зарипа и Хаида, самая маленькая, еще не школьница. Позади торопилась Карима, с корзиной в руке, а в корзине еда: хлеб, молоко, соленые огурцы и лук с солью. Ко всему этому ребятишки в костре напекут печенок. День будет сытый.
Придя на участок, Хазиевы тотчас брались за работу и отдыхали только во время еды. Правда, без всякого уговора прекращали работу еще тогда, когда мимо поля по дороге проходило стадо коров. Было это обычно так. Абдуллай, еще издали заметив стадо, втыкал лопату в землю и все смотрел и смотрел, как пастухи, молодые парни, пронзительно щелкая длинными хлыстами, свистя на рысях гнали стадо. Добродушно-спокойное и покорное лицо Абдуллая в такие минуты становилось жестоким и злым. «Башка шурум-бурум, — сердился татарин. — Дурная башка. Туда бегом, сюда бегом».