Жозефина
Шрифт:
Постоянные отговорки, задерживавшие ее отъезд из Парижа, доставляли ему очень большие мучения, и он поддавался чувствам ревности и пристрастности, свойственным его натуре. Когда мы в этот период объезжали с целью инспекции районы Пьемонта, оказавшегося в наших руках, однажды утром в Тортоне разбилось стекло на портрете его жены, который он всегда носил с собой. Он страшно побледнел, это причинило ему боль. «Мармон, — сказал он мне, — моя жена или очень больна или неверна мне».
Эмоциональное напряжение, связанное с войной, не только не отвлекало Бонапарта от его любви, но оно делало ее еще более пылкой, более горячей, более страстной. Его кипучая натура прекрасно справлялась с этими двумя страстями — с любовью к женщине и любовью к славе. Постоянное движение, военная лихорадка, в которой он жил, давали импульс его необузданным чувствам. В его желаниях всегда присутствовало что-то неспокойное, властное, деспотическое. Он не понимал, не воспринимал сопротивления женщин, кроме сопротивления той, которая звалась Победой. Он звал Жозефину, значит, Жозефина должна была поспешить. Он провел с ней с начала их супружеской жизни только сорок восемь часов — скорее, как любовник, нежели супруг. Его страсть была разожжена, но не утолена. Чувства, воображение, сердце — все в нем трепетало. Беспечная креолка, непривычная к подобным проявлениям чувств, была, может быть, ими больше удивлена, чем осчастливлена.
Данфрей, полагаем, очень точно определил чувства Жозефины и ее супруга в тот период. Рассказывая о страсти Бонапарта к своей жене, он отмечал: «Он вносил в эту привязанность — говорят, единственную, которая заставляла трепетать его сердце, — весь пыл и весь жар своей необузданной натуры. Что касается Жозефины, в его присутствии она ощущала больше беспокойства и удивления, нежели любви. Даже гениальность, замечаемая ею в его взгляде, пронизывающем и страстном, производила на ее нежную и вялую душу нечто вроде гипноза и ослепления, которым она подчинялась не без тайного страха, и прежде чем поддаться ему, она не раз спрашивала себя, не является ли необычайная уверенность в себе, проступающая в речах генерала, следствием самомнения молодого человека, ведущего к горьким разочарованиям».
Не подлежит сомнению, что она была очень польщена первыми успехами Бонапарта, но, как заметил Мармон: «Она больше стремилась наслаждаться триумфом своего мужа в центре Парижа, чем отправиться к нему в Италию». Слишком тяжело было ей покинуть своих детей, свои связи и эту парижскую жизнь, которая так хорошо подходила ее доброй, ласковой, милой, но несколько фривольной и легковесной натуре. Она любила этот обворожительный город, который не вернул еще весь свой прошлый блеск, но все же был полон очарования и притягательности. Очень оживленные тогда театры, салоны, начинавшие открываться, элегантность и нравы старого режима, понемногу возрождавшиеся, дворец Директории, где ее принимали как королеву, — все это нравилось Жозефине. Как говорит поэт Арно, автор «Воспоминаний шестидесятилетнего»: «На смену террору, добычей которого так долго был Париж, пришло почти абсолютное безразличие ко всему, что не доставляло удовольствия: все наслаждались настоящим, предвосхищали будущее и возвращали прошлое. Люксембургский дворец, где расположились пять правителей Директории, стал уже тем, чем будет впредь: местом, где находится власть, двором. И так как там не запрещалось появляться женщинам, с ними туда проникали более приятные, чем раньше, манеры. Освобождаясь от своей грубости, республиканцы начинали осознавать, что галантность вполне могла сочетаться с политическими обязанностями, что была даже определенная мудрость в том, чтобы воспользоваться ею как средством управления, и праздники, где дамы забирали в свои руки власть, от которой они были оторваны в течение долгого времени правления Конвента, подтверждали то, что мужчины во власти меньше думают о разрушении старых нравов, чем о том, чтобы подражать им».
Впрочем, друзья мадам Бонапарт не переставали ей повторять, что ее место не в Италии, что война только началась, что нужно оставить победителя со своими военными заботами, своими планами военных кампаний, своей стратегией и что молодая женщина не создана для суматохи лагерей и опасностей сражений. В своей блестящей «Истории императрицы Жозефины» Обена сказал: «Мадам Бонапарт очень сильно критиковали за то, что она уже в апреле не поспешила в Италию по первому призыву супруга, еще до победы при Лоди и взятия Милана. Бог мой, лишь ее славному супругу, черпавшему в своем гении уверенность в победе и в своей нетерпеливой любви — желания, менее всего беспокоившемуся о препятствиях, могло прийти на ум выражение столь поспешных требований. Не в обычае Республики было видеть жен генералов, едущих в обозе армий. Правилом, основанным на вполне понятных мотивах, было вовсе этого не желать, да и осторожность подсказывала это. Мы не претендуем представлять Жозефину женщиной, скроенной на античный манер, римлянку, героиню. От этой креольской натуры, беспечность которой хоть была и мила, но все же являлась недостатком, было бы слишком ожидать готовности вот так, с самого начала, окунуться в трудности и неустроенность большой войны, останавливаться в итальянских городах и деревнях».
Бонапарт же совершенно не понимал подобных колебаний. Для того чтобы заставить свою жену решиться приехать к нему, он пишет ей письмо за письмом, одно страстнее другого. Люди старого режима, бывшие поклонниками Жозефины, посмеялись бы сами над собой, будь у них подобный стиль и подобные повадки. Им показалась бы «буржуазной» такая экзальтированная любовь. Конечно, они читали «Новую Элоизу», но они не адресовали своим законным женам тирады и гиперболы в стиле Жан-Жака. Александр Богарне не приучил Жозефину к такой любви, любви до самозабвения, которая в глазах волокит Версальского двора была позволительна между любовниками, но неуместна и смешна между супругами. И поэтому мадам не принимала всерьез трагически страстные излияния своего супруга. Послушаем интересные откровения Арно по этому поводу: «Мюрат передал мадам Бонапарт письмо, в котором молодой победитель торопил ее приехать к нему. Это письмо, которое она мне показала, а также и другие, которые Бонапарт написал ей со времени своего отъезда, носили отпечаток самой безумной страсти. Жозефина потешалась над этими письмами, продиктованными ревностью. Она читала мне отрывки, принижая те мысли, которые так мучили его: «Если это правда… бойся кинжала Отелло!» Я вспоминаю, как она произносила с милым креольским акцентом: «Как он забавен, этот Бонапарт!».
Мадам Ремюза, так мало благоволившая Наполеону, расположенная отрицать его способность испытывать какие-либо нежные чувства, просто вынуждена была сделать это признание в своих мемуарах: «Он испытывал к Жозефине определенную привязанность, и если и могло его что-либо растрогать, так это только что-нибудь связанное с ней. Даже будучи Бонапартом, невозможно избежать всех воздействий любви». Да, Бонапарт испытал воздействие страсти. Трудно найти более яркое подтверждение его любви, кроме этого письма, по настоящему красноречивого, истинно страстного, которое он написал Жозефине из Тортоны 15 июня 1796 года и которое побудило ее принять наконец решение приехать к своему супругу, безумно любившему ее. Может быть, и просквозило там некоторое влияние выспренности Жан-Жака Руссо, но было в его вулканическом стиле по меньшей мере что-то волнующее и искреннее, подкупающая и правдивая интонация.
Тортона, полдень, 27 прериаля IV года Республики (15 июня 1796 года).
Жозефине.
Жизнь моя — постоянный кошмар. Мрачные предчувствия мешают мне дышать. Я больше не живу, я потерял больше, чем жизнь, больше, чем счастье, больше, чем спокойствие, я почти без надежды. Отправляю к тебе посланца. Он пробудет в Париже только четыре часа, а затем привезет мне ответ. Напиши мне десять страниц, лишь это сможет утешить немного. Ты больна, ты любишь меня, а я тебя огорчаю. Ты беременна, а я тебя не вижу. Все эти мысли путаются у меня в голове. (Признаки беременности, которые, впрочем, не имели продолжения, в самом деле задержали отъезд Жозефины в Италию, и ее муж упрекал себя в строгости к ней и раскаивался. — Прим. авт.) Я так виноват перед тобой и не знаю, чем это искупить. Я упрекал тебя в том, что ты задерживаешься в Париже, а ты, оказывается, болела. Прости меня, мой добрый друг; любовь, которую ты внушила мне, лишила меня разума, никто не сможет излечить меня, разум никогда не вернется ко мне. От этого недуга не излечиваются. Мои предчувствия настолько зловещи, что я согласен был бы поскорее увидеть тебя, прижать к своей груди и умереть вместе с тобой. Кто нуждается в тебе? Я представляю, что вы вызвали Ортанс, я в тысячу раз больше люблю это милое дитя с того момента, как я подумаю, что она может тебя немного утешить. А мне никакого утешения, никакого спокойствия, никакой надежды, разве что я дождусь курьера и в длинном письме ты мне объяснишь то, что ты больна и насколько эта болезнь серьезна. Если она опасна, предупреждаю тебя, я тотчас же отправлюсь в Париж… Я всегда был удачлив, судьба никогда не сопротивлялась моим желаниям, а сегодня я потрясен тем, что меня единственно трогает… У меня нет больше аппетита, сна, интереса к дружбе, славе, к отчизне — ты, только ты, а остальной мир не существует больше для меня, как если бы он вовсе исчез. Меня влечет почет, потому что тебя он привлекает, победа, потому что тебе это доставляет удовольствие. Без этого я бы все бросил, чтобы припасть к твоим ногам.
Вальтер Скотт написал в «Жизни Наполеона»: «Сохранилась часть писем Бонапарта к Жозефине. Они открывают странный характер человека, пылкий как в любви, так и на войне, и язык победителя, расправлявшегося с государствами как ему заблагорассудится, и побивавшего самых знаменитых генералов того времени, такой же восторженный, как язык идиллического пастуха».
Последние строки только что процитированного письма определенно подтверждают это высказывание знаменитого английского романиста: «Мой добрый друг, не забудь сказать, что веришь в мою беспредельную любовь к тебе, и ты уверена, что каждое мгновение посвящено тебе, что не проходит и часа без мысли о тебе, что мне даже в голову не придет подумать о другой, что все они для меня неизящны, некрасивы и неумны, что только ты одна, какая ты есть, нравишься мне и поработила мою душу, всю без остатка, покорила мое сердце, и у меня нет ни одной мысли, которая бы не касалась тебя; что мои силы, мои руки, мои мысли — все твое, что моя душа в тебе и что день, когда бы ты изменила или умерла, был бы днем моей смерти, что земля прекрасна для меня только потому, что на ней живешь ты. Если же ты не веришь всему этому, если ты не убедилась, не прониклась этим, ты убиваешь меня, ты меня не любишь. Ведь между теми, кто любит, есть магнетические флюиды. Ты знаешь, что никогда я не смог бы видеть тебя с любовником, тем более знать, что ты страдаешь из-за кого-то; терзаешь свое сердце, это было бы то же самое, если бы я мог поднять руку на твою святую личность… Нет, я не осмелюсь никогда, но я ушел бы из жизни, если бы меня предала самая добродетельная».
Письмо, полное ревности, заканчивается порывом доверия и восторгом: «Уверен в твоей любви и горжусь ею. Несчастья — это испытания, они проверяют и подтверждают силу нашей страсти. Обожаю ребенка, как и мать, которая будет его скоро держать в своих руках. Мне, несчастному, это удастся не скоро. Тысячу поцелуев в твои глазки, губки… Как я тебя обожаю, женушка, как ты превосходна! Я болен тобой. Я весь горю. Не задерживай курьера больше шести часов, и чтобы он тотчас возвращался и принес мне письмо от моей госпожи».
Жозефина не смогла устоять перед таким призывом. Она полностью поправилась, да и в Милане ее ждала великолепная жизнь. Но, по словам одного из ее близких друзей, поэта Арно, она была расстроена и удалялась из Парижа с большим сожалением.
Арно в своих задушевных мемуарах так выразился по этому щекотливому вопросу: «Любовь, которую она внушала этому необыкновенному человеку, затрагивала ее гораздо меньше, чем его. Она воспринимала все менее серьезно. Правда, ей льстило, что он любит ее почти так же, как свою славу. Она наслаждалась этой славой, которая росла день ото дня, но только здесь, в Париже, где она слышала радостные приветствия и поздравления при каждом новом известии из итальянской армии. И она очень расстроилась, когда поняла, что больше нет возможности откладывать отъезд. Думая больше о том, что она вынуждена покинуть, нежели о том, что ее ждет, она отдала бы подготовленный для нее дворец в Милане, отдала бы все дворцы мира за свой дом на улице Шантерен, за свой маленький домик, который она недавно купила у Тальма… Она отбыла в Италию из Люксембургского дворца, после того как поужинала там с несколькими друзьями, в числе которых был и я… Бедная женщина! Она была вся в слезах, она рыдала, как если бы шла на казнь, а ведь она отправлялась царствовать».
…А в это время в Милане Бонапарт мужественно отвергал красивых итальянок, желавших обольстить его. Из-за любви к Жозефине он отказался даже стать любовником Грассини, знаменитой певицы, которая хотела предложить ему свою любовь.
Паспорт, выданный Директорией мадам Бонапарт, датирован 24 июня 1796 года. Через несколько дней она прибыла в Милан, куда въехала в экипаже, где вместе с ней находились ее деверь Жозеф, адъютант ее мужа Жюно и молодой офицер по имени Ипполит Шарль, гусарский лейтенант, помощник генерала Леклерка.