Злодей. Полвека с Виктором Корчным
Шрифт:
Студенты и рабочие, доценты и врачи требовали призвать к ответу «зарвавшегося гроссмейстера». Редакция подводила итоги: «Чего же просят, вернее, чего же требуют читатели? Публичных извинений Корчного перед всеми любителями шахмат. Так считают несколько сот читателей, приславших письма в редакцию». Короткое, с выдавленными извинениями, ответное письмо Корчного было признано недостаточным, и за его публикацию редактор получил выговор.
Газетной проработкой дело не кончилось. «За неправильное поведение» Корчного на год вывели из состава сборной СССР, запретив ему выступать в зарубежных соревнованиях и срезав на треть гроссмейстерскую стипендию. При встрече с ним зампред Спорткомитета Виктор Ивонин добавил: «Если вы и дальше будете продолжать себя так вести, мы можем с вами вообще расстаться…»
В Ленинграде его стали вызывать на воспитательные беседы, на его лекциях и сеансах непременно присутствовали сотрудники горкома партии. Потом пошли слухи, что Корчной подал заявление на выезд в Израиль. На домашний адрес гроссмейстера приходили гневные послания, в том числе анонимки с очевидным антисемитским душком…
В конце декабря 1975 года мы встретились снова – на традиционном рождественском турнире в Гастингсе, куда Виктора выпустили впервые после «оглашения приговора». Конечно, я уже знал о кампании, развернувшейся против Корчного в СССР. И в первый же вечер мы сидели за бутылкой коньяка в моем номере холодной гостиницы и, перескакивая с темы на тему, говорили обо всем на свете: об общих знакомых, о питерских новостях, о Голландии, но главным образом – опять-таки о его планах.
Зная, что увижу Виктора в Англии, я захватил из Амстердама книги на русском, запрещенные в Советском Союзе. Он благодарил, все рассматривал с интересом, какие-то отобрал для чтения.
А уже на следующий день мы играли друг с другом в первом туре этого сильного тогда турнира. Партия получилась острой: его король уже в дебюте лишился рокировки, но и положение моего короля было не лучше. Упустив несколько выгодных возможностей, я отложил партию в эндшпиле, где мне предстояла борьба за ничью.
– Вчера вы забыли у меня книги, – сказал я, когда он, отойдя от цейтнотной пальбы, записал ход и мы встали из-за стола.
– Книги? При чем здесь книги, когда у меня отложенная! Я должен анализировать! – резко бросил он и быстрым шагом направился к выходу.
Наверное, и этот неожиданный переход, резко контрастирующий со вчерашней встречей, и памятные последние недели в Ленинграде, и конечно же проигрыш отложенной партии послужили причиной моего пылкого монолога вечером следующего дня. Когда Корчной как ни в чем не бывало постучался ко мне в номер, я предложил ему сесть и произнес тронную речь. Я был горяч, молод (моложе, чем думал сам), а тут появился шанс припомнить всё: и его, при всех анекдотах и смешках, неисправимый советизм, и приспособленчество, и его партийность, и наш разговор с Лавровым, и его рабскую зависимость от шахмат.
Он слушал меня, не прерывая, а когда возникла пауза, спокойно спросил:
– Вы всё сказали?
– Нет, не всё! – запальчиво выпалил я и повторил сказанное еще раз, разве только в еще более сильных выражениях. Было очевидно, что теперь отношения между нами будут разорваны и почти наверняка – навсегда.
– Теперь вы всё сказали? – бесстрастно повторил Виктор.
– Теперь всё! – выстрелил я, ожидая тоже какой-нибудь вспышки с его стороны, демонстративного ухода, хлопанья дверью.
– Знаете, Геннадий Борисович, – спокойно произнес Корчной, – может быть, всё сказанное вами – правда. Может быть. Но ведь вы тоже в шахматы играете для самовыражения, и у вас тоже в характере есть какие-то вещи, которые могут не нравиться. Вы ведь тоже не ангел. Поверьте – не ангел. Так примите же меня со всеми моими недостатками, как я принимаю вас с вашими…
Эти поразившие меня почти библейские слова помню, как слышанные вчера. Я совершенно опешил и несколько мгновений не мог произнести ничего. Можно было стоять на своем, повторить сказанное еще раз, пойти на окончательный разрыв, но я, ошеломленный столь неожиданной и, главное, неприсущей ему реакцией, промямлил в ответ что-то примирительное, улыбнулся, и мы… отправились вместе ужинать.
Вспоминаю еще, как однажды договорились встретиться в лобби гостиницы, и он, услышав, что девушка на ресепшен сказала мне: «Сегодня ужасно ветрено…», покачал головой:
– Вы просто обязаны были поддержать разговор. Надо было ответить ей – indeed. Так говорят англичане в подобных случаях – indeed!
В другой раз, когда я, отказавшись от ничьей, проиграл Горту, он подбадривал меня, вышагивая рядом по продуваемой всеми ветрами набережной:
– Ну и правильно! Вы же мой! Вы же Таля! Так и надо! Играть надо, а не на ничьи соглашаться!
Я слушал его, но на душе скребли кошки. «Таль-то Таль, – думал я, – а в таблице ноль вместо половинки, которую можно было получить, просто остановив часы…»
Кажется, это всё, что осталось в памяти от тех гастингских вечеров, потому что главной и фактически единственной темой наших разговоров был его уход из Советского Союза. Иногда мы заходили в какой-нибудь паб, чтобы согреться, но и там не переставали говорить об этом.
Самый очевидный вариант покинуть страну был легальным: запросить для себя и семьи выездную визу в Израиль. Недостатки его были очевидны: процесс мог растянуться на годы, причем с неизвестным исходом, а сам Виктор был бы надолго отлучен от шахмат. Вариант этот обсуждался нами без особого энтузиазма: было видно, что он Корчному очень не по душе.
Находясь уже на Западе и отвечая на вопрос журналистов, почему не годилась эта легальная возможность, Корчной назовет ее «восхождением на Голгофу». К такому восхождению он не был готов, тем более что в паспорте у него было записано «русский», жена Белла была армянкой, и только одно это могло создать трудности чисто формального порядка. Ведь власти обычно не отходили от официальной линии: уехать из страны можно было только по израильскому вызову, но для этого надо было обязательно быть евреем. (Шутки тех времен – «еврей как транспортное средство», «еврей не роскошь, а средство передвижения» или, наоборот, «меняю одну национальность на две судимости, согласен на большие сроки» и т. д. и т. п.)
Второй вариант, придуманный самим Корчным, нравился Виктору значительно больше и обсуждался нами наиболее интенсивно: попросить Тито, тогдашнего президента Югославии, разрешить ему поселиться с семьей сроком на пару лет в стране, «которую он искренне любит и в которой много раз бывал». Письмо к Тито, пестрившее подобными выражениями, Корчной привез с собой и дал мне прочесть. Мне стоило больших трудов отговорить его от этого нелепого половинчатого шага, грозящего только неприятностями.
Третий вариант был самым жестким и разрубал гордиев узел одним ударом: остаться на Западе, играя в зарубежном турнире. Но и у этого плана были явные недостатки: его близкие надолго попали бы в кошмарную ситуацию – вероятность их выезда из страны становилась почти нулевой. Ведь даже просьбы Рудольфа Нуреева, танцовщика с мировым именем, выпустить его мать, за что ратовали сам президент США, премьер-министр Великобритании, нобелевские лауреаты и выдающиеся артисты, ни к чему не привели: пожилой женщине так и не разрешили покинуть Советский Союз (только в 1987 году Нуреева, по личному распоряжению Горбачева, впустили в страну на 72 часа – проститься с умирающей мамой).
Было очевидно, что то же самое может произойти и с его семьей. Забегая вперед, скажем: увы, это стало реальностью. За шесть лет семья хлебнула горя: им четырежды отказывали в выезде из СССР («ваш выезд за рубеж нецелесообразен»), Игорь Корчной был исключен из института, прятался у знакомых, но был пойман, осужден за уклонение от службы в армии и провел два с половиной года в лагере. На каком уровне решался вопрос о семье Корчного, говорит специальное постановление Секретариата ЦК КПСС «О нежелательности выезда за границу семьи невозвращенца Корчного В.Л. и антиобщественных акциях членов его семьи». Под этим постановлением расписались самые могущественные партийные функционеры Советского Союза.