1984. Скотный двор. Эссе
Шрифт:
Кому-то покажется пораженческим или двусмысленным мой совет писателю, когда накаляются конфликты, разделить свою деятельность на две несообщающиеся сферы; но я просто не вижу, как практически он может поступить иначе. Замыкаться в башне из слоновой кости немыслимо и нежелательно. Подчинять свою личность не только партийной машине, но даже идеологии, которую исповедует какая-то группа, значило бы покончить с собой как писателем. Мы чувствуем болезненность этой дилеммы так отчетливо, потому что осознали необходимость вторжения в политику, но вместе с тем поняли, насколько это грязное и унизительное дело. А в большинстве своем мы никак не расстанемся с верой в то, что любой выбор, даже любой политический выбор, всегда лежит между добром и злом, как и в то, что все необходимое тем самым справедливо. Думаю, пора нам расстаться с этими взглядами, уместными лишь в младенчестве. В политике не приходится рассчитывать ни на что, кроме выбора между большим и меньшим злом, а бывают ситуации, которых не преодолеть, не уподобившись дьяволу или безумцу. К примеру, война может оказаться необходимостью, но, уж конечно, не знаменует собой ни блага, ни здравого смысла. Даже всеобщие выборы трудно назвать приятным или возвышенным зрелищем. И если чувствуешь обязанность во всем этом участвовать — а, на мой взгляд, ее должен чувствовать каждый за вычетом закрывшихся броней старческой немощи, глупости или лицемерия, — нужно суметь и свое «я» сберечь неприкосновенным. Для большинства людей эта проблема так не стоит, поскольку их жизнь и без того расщеплена. По-настоящему они живут лишь в часы, свободные от службы, и ничто не связывает их политическую деятельность с деловой. Да, в общем-то, от них и не требуют, чтобы они унижали собственную профессию ради политической линии. А от художника, в особенности от писателя, именно этого и добиваются; по сути, этого одного вечно требуют от них политики. Если писатель отвергает такие требования, не следует думать, что он обрек себя на пассивность. В любой из двух своих ипостасей, каждая из которых в каком-то смысле есть его целое, он может, коли нужно, действовать не менее решительно и напористо, чем все остальные. Но творчество, если оно обладает хоть какой-то ценностью, всегда будет результатом усилий того более разумного существа, которое остается в стороне, свидетельствует о происходящем, держась истины, признает необходимость свершающегося, однако отказывается обманываться насчет подлинной природы событий.
Март 1948 г.
Политика против литературы: размышление над «Путешествиями Гулливера»
Перевод И. Дорониной
В «Путешествиях Гулливера» Свифт атакует, или, скажем мягче, критикует человечество по меньшей мере под тремя разными углами, и характер самого Гулливера неизбежно в некоторой степени меняется по ходу дела. В Первой части он — типичный путешественник восемнадцатого века, смелый, практичный и лишенный какого бы то ни было романтизма, обыденность образа его мыслей с самого начала умело внедряется в сознание читателя посредством биографических подробностей, например, указания на возраст (к тому времени, когда начинается его путешествие, он — мужчина сорока лет, имеющий двух детей) или перечня предметов, содержащихся у него в карманах, особенно отмечены очки, они упоминаются несколько раз. Во Второй части его образ в целом сохраняется прежним, однако в моменты, когда это требуется с точки зрения повествователя, герой обнаруживает склонность превращаться в совершеннейшего глупца, который хвастливо повествует «о моем благородном отечестве, рассаднике наук и искусств, победителе в битвах, биче Франции»[4] и т. д., и т. п. и в то же время выбалтывает все известные ему скандальные факты о стране, в любви к которой клянется. В Третьей части он в значительной мере остается таким же, каким был в Первой, однако, поскольку общается он здесь главным образом с придворными и учеными, создается впечатление, будто он поднялся выше по социальной лестнице. В Четвертой части он прозревает всю чудовищность рода человеческого, о которой в предыдущих книгах не говорилось вовсе или говорилось лишь вскользь, и превращается в своего рода схимника-атеиста, единственное желание которого — жить в каком-нибудь уединенном месте, где он сможет целиком посвятить себя размышлениям о добродетельности гуигнгнмов. Однако ко всем этим нестыковкам Свифта вынуждает тот факт, что Гулливер как персонаж призван главным образом создавать контраст. Автору, например, необходимо, чтобы в Первой части тот выступал человеком разумным, а во второй, по крайней мере иногда, — глупцом, потому что для обеих частей важен один и тот же посыл: выставить человеческое существо в смешном виде, изобразив его, например, созданием шести дюймов роста. Там, где Гулливер не выступает в качестве «подставного лица», характер его обладает некой последовательностью, особенно проявляющейся в его находчивости и наблюдательности по отношению к материальному миру. Герой остается самим собой, и стиль повествования не меняется, ни когда Гулливер приводит военный флот Блефуску в Лилипутию, ни когда он вспарывает брюхо гигантской крысе, ни когда бежит морем в утлой лодчонке, сделанной из шкур йеху. Более того, трудно избавиться от ощущения, что в наиболее проницательных высказываниях Гулливер — это сам Свифт, а по крайней мере в одном случае автор решается прямо высказать свою обиду на современное общество. Вспомним: когда загорается императорский дворец в Лилипутии, Гулливер тушит пожар, помочившись на огонь. И вместо того, чтобы похвалить за находчивость, его обвиняют в преступлении, караемом смертью в соответствии с законом, по которому никто не имеет права мочиться в ограде дворца.
«…меня конфиденциально уведомили, что императрица, страшно возмущенная моим поступком, переселилась в самую отдаленную часть дворца, твердо решив не отстраивать прежнего своего помещения; при этом она в присутствии своих приближенных поклялась отомстить мне».
По словам профессора Д. М. Тревельяна («Англия при королеве Анне»), отчасти причиной того, что Свифт не занял более высокого положения в обществе, следует считать возмущение королевы его «Сказкой бочки» — памфлетом, которым, как, вероятно, предполагал Свифт, он сослужил добрую службу английской короне, поскольку подверг суровой критике диссентеров[5] и еще более суровой — католиков, не тронув официальную церковь. Так или иначе, никто не станет отрицать, что «Путешествия Гулливера» книга злобная, а равно пессимистичная и что особенно в Первой и Третьей частях автор опускается до узкой политической пристрастности. Мелочность и великодушие, республиканские и авторитарные взгляды, преклонение перед разумом и отсутствие пытливости — все в ней перемешано. Отвращение к человеческому телу, которым Свифт славился особо, доминирует лишь в Четвертой части, но почему-то эта новая одержимость не становится сюрпризом для читателя, который чувствует, что все эти приключения могли случиться с человеком, в котором даже при переменчивости настроения сохранялась внутренняя связь между политическими убеждениями и глубочайшим личным отчаянием, что составляет одну из наиболее интересных особенностей книги.
С политической точки зрения Свифт был одним из тех, кого безрассудные деяния прогрессивной партии того времени загоняли в своего рода извращенный торизм. Первую часть «Путешествий Гулливера», якобы сатиру на человеческую манию величия, если вглядеться глубже, можно рассматривать как выпад против Англии, против господствующей партии вигов и против войны с Францией, которая — какими бы дурными ни были мотивы союзников — все же спасла Европу от единоличной тирании реакционной державы. Свифт не был ни якобитом, ни тори в строгом смысле этого понятия, декларировавшейся им целью был мирный договор на умеренных условиях, а не полное поражение Англии. Тем не менее, в его позиции ощущается налет квислингизма, который проявляется в конце Первой части и слегка нарушает стройность аллегории. Когда Гулливер бежит из Лилипутии (Англии) в Блефуску (Францию), предполагаемый подтекст — что человеческое существо шести дюймов росту ничтожно уже по самой своей сути — утрачивается. В то время как жители Лилипутии повели себя по отношению к Гулливеру исключительно коварно и низко, блефускуанцы проявили великодушие и открытость, и эта часть книги, в отличие от предыдущих, заканчивается в совершенно иной тональности, нежели всепоглощающий пессимизм. Очевидно, что враждебность Свифта направлена в первую очередь против Англии. Именно «ваших аборигенов» (то есть соотечественников Гулливера) король Бробдингнега считает «породой маленьких отвратительных гадов, самых зловредных из всех, какие когда-либо ползали по земной поверхности», и длинный заключительный пассаж, осуждающий колониализм и захват чужих земель, явно метит в Англию, хотя в нем якобы энергично утверждается обратное. Голландцы, союзники Англии, уже послужившие мишенью для критики в одном из самых знаменитых памфлетов Свифта, также с той или иной степенью суровости подвергаются осуждению в Части третьей. И едва ли не личное торжество угадывается в эпизоде, где Гулливер выражает удовлетворение тем, что Британская корона не сможет колонизировать открытые им страны:
«Правда, гуигнгнмы как будто не так хорошо подготовлены к войне, искусству, которое совершенно для них чуждо, особенно что касается обращения с огнестрельным оружием. Однако будь я министром, я никогда бы не посоветовал нападать на них <…> Представьте себе двадцать тысяч гуигнгнмов, врезавшихся в середину европейской армии, смешавших строй, опрокинувших обозы и превращающих в котлету лица солдат страшными ударами своих задних копыт…»
Учитывая, что Свифт даром слов не тратит, можно предположить, что за выражением «превращающих в котлету лица солдат» кроется тайное желание автора увидеть, как подобному обращению подвергается непобедимая армия герцога Мальборо. И подобные штрихи разбросаны повсюду. Даже упомянутая в Части третьей страна, где «…большая часть населения состоит сплошь из разведчиков, свидетелей, доносчиков, обвинителей, истцов, очевидцев, присяжных, вместе с их многочисленными подручными и помощниками, находящимися на жалованье у министров и депутатов», названа им Лангден, что за вычетом одной буквы по-английски составляет анаграмму слова Англия. (А поскольку ранние издания книги не были свободны от опечаток, можно предположить, что название задумывалось как полная анаграмма.) Физическое отвращение Свифта к человечеству, разумеется, не выдумка, но возникает ощущение, что развенчание им идеи человеческого величия, его диатрибы, направленные против лордов, политиков, королевских фаворитов и иже с ними, подразумевают главным образом конкретную цель и проистекают из его принадлежности к непреуспевшей партии. Он обличает несправедливость и угнетение, однако не выказывает никаких признаков расположенности к демократии. При всей его несравнимо большей влиятельности, позиция Свифта, как она видится нам, весьма напоминала позицию бесчисленных «глупоумных» консерваторов нашего времени, таких как сэр Алан Херберт, профессор Дж. М. Янг, лорд Элтон, члены консервативного Комитета по реформам или длинная череда апологетов католицизма, начиная с У. Г. Мэллока и далее по списку — людей, охотно упражняющихся в остроумии по поводу всего «современного» и «прогрессивного» и не стесняющихся экстремальных высказываний, поскольку они знают, что их высказывания никоим образом не повлияют на реальный ход событий. В конце концов, памфлет вроде «Рассуждения о неудобстве уничтожения христианства в Англии» сразу приводит на память «Робкого Тимоти» с его невинными шутками по адресу Мозгового треста или отца Рональда Нокса, уличающего Бертрана Рассела в ошибках. И легкость, с какой Свифту простили — причем даже иные самые благочестивые верующие — богохульство его «Сказки бочки», со всей очевидностью показывает, насколько религиозные чувства слабее по сравнению с политическими.
Тем не менее, реакционность мышления Свифта проявляет себя прежде всего вне политической сферы. Существенней его отношение к науке и, если брать шире, к интеллектуальной пытливости вообще. Знаменитая Академия в Лагадо, описанная в Третьей части «Путешествий Гулливера», вне всяких сомнений является отнюдь не безосновательной сатирой на большую часть так называемых ученых времен Свифта. Знаменательно, что ее сотрудники именуются «прожектерами», поскольку не ведут бескорыстные исследования, а занимаются придумыванием всевозможных устройств, призванных экономить труд и приносить деньги. Однако нет никаких свидетельств того — напротив, по всей книге разбросаны указания на обратное, — что и «чистая наука» представляется Свифту стоящей деятельностью. Более серьезные ученые тоже получили от него пинок под зад в Части второй, там, где «научные светила» по распоряжению короля Бробдингнега пытаются прояснить природу малого роста Гулливера:
«После долгих дебатов они пришли к единодушному заключению, что я не что иное, как “рельплюм сколькатс”, что в буквальном переводе означает “lusus naturae” (“игра природы”) — определение как раз в духе современной европейской философии, профессора которой, относясь с презрением к ссылке на “скрытые причины”, при помощи которых последователи Аристотеля тщетно стараются замаскировать свое невежество, изобрели это удивительное разрешение всех трудностей, свидетельствующее о необыкновенном прогрессе человеческого знания».
Если бы это высказывание было единичным, можно было бы подумать, что Свифт просто ополчается против лженауки. Однако в тексте немало мест, где он с пеной у рта доказывает бесполезность любого ученого знания или рассуждения, не направленного на какую-либо практическую цель.
«Знания этого народа (бробдингнегов) очень недостаточны: они ограничиваются моралью, историей, поэзией и математикой, но в этих областях, нужно отдать справедливость, ими достигнуто большое совершенство. Что касается математики, то она имеет здесь чисто прикладной характер и направлена на улучшение земледелия и всякого рода механизмов, так что у нас она получила бы невысокую оценку. А относительно идей, сущностей, абстракций и трансценденталей мне так и не удалось внедрить в их головы ни малейшего представления».
Гуигнгнмы — существа идеальные, с точки зрения Свифта, — народ отсталый даже в том, что касается элементарной механики. Им неведомы металлы, они никогда ничего не слыхали о кораблях, не ведут сельского хозяйства в строгом смысле этого понятия (как нам сообщают, овес, которым они питаются, «растет сам собой») и, судя по всему, так и не изобрели колеса[6]. У них нет письменности, и они явно не проявляют особой любознательности в отношении материального мира. Они не верят, что существуют другие населенные живыми существами страны, кроме их собственной, и хотя отдают себе отчет в движении солнца, луны и в природе затмений, «…это предельное достижение их астрономии». В противоположность им философы летающего острова Лапута всегда настолько поглощены математическими расчетами, что, прежде чем заговорить с ними, нужно хлопнуть их по уху надутым пузырем, чтобы привлечь внимание. Они составили перечень десяти тысяч недвижимых звезд, установили периоды появления девяноста трех комет и, опередив европейских астрономов, обнаружили, что у Марса есть две луны. Все эти знания Свифт явно находит смехотворными, бесполезными и неинтересными. Как и следовало ожидать, он считает, что место ученого — если таковое вообще существует — лаборатория, и научное знание никоим образом не влияет на сферу политики.
«Но что меня более всего поразило и чего я никак не мог объяснить, так это замеченное мной у них пристрастие к новостям и политике; они вечно осведомляются насчет общественных дел, высказывают суждения о государственных вопросах и ожесточенно спорят из-за каждого вершка партийных мнений. Впрочем, ту же наклонность я заметил и у большинства европейских математиков, хотя никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой: разве только, основываясь на том, что самый маленький круг имеет столько же градусов, как и самый большой, они предполагают, что и управление миром требует не большего искусства, чем какое необходимо для управления и поворачивания глобуса».
Ничего знакомого не замечаете во фразе «никогда не мог найти ничего общего между математикой и политикой»? Это же в точности то, что говорят популярные католические проповедники, выражающие недоумение, когда какой-нибудь ученый высказывается по таким вопросам, как существование Бога или бессмертие души. Ученый, внушают нам, — это эксперт лишь в какой-то ограниченной сфере; с какой стати признавать ценность его мнения в любой другой? Подразумевается, что теология есть такое же точное научное знание, как, к примеру, химия, а священник — такой же эксперт, чьи заключения по определенным вопросам должны приниматься безоговорочно. В сущности, Свифт требует того же и для политика, но идет еще дальше, не признавая за ученым — будь то представитель «чистой» науки или исследователь ad hoc[7] — права считаться личностью, полезной даже в своей области. Если бы Свифт и не написал Третью часть «Путешествий Гулливера», из всего остального текста можно было бы заключить, что ему, подобно Толстому и Блейку, ненавистна сама идея изучения процессов, происходящих в Природе. «Разум», который так восхищает его в гуигнгнмах, отнюдь не означает способность делать логические выводы из наблюдаемых фактов. Хоть он нигде не декларирует этого открыто, из многих эпизодов следует, что для него это понятие означает здравый смысл — то есть признание очевидного и презрительное отношение ко всякого рода софизмам и абстракциям — либо полную бесстрастность и непредубежденность. В целом он считает, что мы уже знаем все, что знать необходимо, и просто неправильно используем свои знания. Медицина, к примеру, является наукой бесполезной, потому что, веди мы более естественный образ жизни, никаких болезней не существовало бы вовсе. В то же время Свифт — не проповедник «простой жизни» и не поклонник Благородного дикаря. Он благосклонно относится к цивилизации и ее благам. Он не только высоко ценит хорошие манеры, искусство беседы и даже познания в области литературы и истории, он также понимает, что сельское хозяйство, навигацию и архитектуру следует изучать и развивать для всеобщей пользы. Но его предполагаемая цель — неизменная, равнодушная к познанию цивилизация, то есть, в сущности, современный ему мир, немного более чистый, немного более разумный, без радикальных перемен и попыток проникнуть в неведомое. Более, чем можно было бы ожидать от человека, столь свободного от общепринятых заблуждений, он чтит прошлое, особенно классическую античность, и уверен, что современный человек резко деградировал за последнее столетие[8]. Оказавшись на острове чародеев, где можно по своему желанию вызывать духов умерших,