2. Валтасар. Таис. Харчевня Королевы Гусиные Лапы. Суждения господина Жерома Куаньяра. Перламутровый ларец
Шрифт:
— По-моему, это знак того, — сказал мой добрый учитель, — что вы — ножовщик с благородной душой.
— Какая там благородная душа, господин аббат! — скромно возразил хромой ножовщик. — Я человек мстительный и по злопамятству продаю из-под полы песенки против короля, его девок и министров. У меня в тележке, под кожухом, добрая пачка этих песен. Только вы уж не выдавайте меня. А знатная песенка та, что с двенадцатью припевами!
— Я вас не выдам, — сказал мой отец, — по мне, добрая песенка стоит стакана вина, да, пожалуй, и больше. И против ножей тоже ничего не могу сказать и от души желаю вам, добрый человек, бойкой торговли, потому как всякому жить надобно. Ио судите сами, нельзя же допустить, чтобы уличные продавцы равнялись с торговцами, которые снимают помещение и платят налоги. Ведь это прямое нарушение порядка и благоустройства. А наглости этим голодранцам не занимать стать. И до чего же это дойдет, если их не остановить. Вот прошлый год один крестьянин из Монружа стал прямо против моей «Харчевни королевы Гусиные Лапы» с тележкой, битком набитой жареными голубями, и давай продавать их на два су дешевле, чем я за своих беру. И горланил этот мужлан так, что у меня в лавке стекла звенели: «А вот по пяти су голуби, хорошие голуби!» Я ему раз двадцать своей шпиговальной иглой грозил. А он мне, как болван, знай одно твердит: улица, мол, для всех. Ну я, конечно, подал на него жалобу господину уголовному судье, и он меня признал правым и избавил от этого нахала. Не знаю уж, что потом с ним сталось, но я ему до сих пор простить не могу, много он мне вреда наделал, потому что когда я глядел, как мои давние клиенты покупают у него этих голубей, кто пару, а кто и полдюжины, у меня от огорчения желчь разлилась, и я после того долго страдал меланхолией. Хотел бы я, чтоб его с головы до ног клеем вымазали да вываляли в перьях от всех тех жареных голубей, которыми он у меня под носом торговал, да так, всего в перьях, и провели по улицам, привязав к задку его тележки.
— Жестоки вы к бедным людям, мэтр Леонар, — сказал хромоногий ножовщик. — Вот этак-то несчастных и доводят до крайности.
— Господин ножовщик! — сказал, смеясь, мой добрый учитель, — мой вам совет: заказать в приходе святых Праведников какому-нибудь платному сочинителю сатиру на мэтра Леонара и продавать ее вместе с вашими песенками на двенадцать припевов про короля Людовика. Следовало бы высмеять нашего друга, который, и сам будучи почти что в рабстве, ратует не за свободу, а за тиранию. Я пришел к заключению из вашей беседы, господа, что управлять городом — искусство нелегкое, ибо тут надо уметь примирять разные противоречия, а то и прямо противоположные интересы, и что общественное благо складывается из множества частных бедствий, и в конечном счете надо еще удивляться, как это люди, замкнутые в городских стенах, не пожирают друг друга. Этим счастьем мы обязаны только их трусости. Общественное спокойствие в городе зиждется исключительно на малодушии горожан, кои, опасаясь один другого, держатся на почтительном расстоянии друг от друга. А монарх, внушая трепет всем, обеспечивает им неоценимые блага мирного существования. Что же касается ваших городских советников, власть у них небольшая, и они не способны ни причинить вам значительный вред, ни принести большую пользу. Их достоинство заключается главным образом в жезле да в парике, и не стоит вам так уж сетовать на то, что они назначаются королем и с недавних пор, уже при последнем короле, пожалованы в чиновники. Друзья монарха — они тем самым противники всех граждан без различия, а потому их враждебность легко сносить каждому благодаря тому совершенному равенству, с коим она распространяется на всех. Это своего рода дождь — на каждого попадает всего лишь несколько капель. А вот когда советников станет избирать народ (так оно, говорят, было в первые времена монархии), тогда у них появятся друзья и враги в самом городе. Коли это будут выборные от торговцев, платящих аренду и налог, они станут преследовать уличных продавцов, а если это будут выборные уличных продавцов, они станут придираться к торговцам. Советники, избранные ремесленниками, будут прижимать хозяев, которые заставляют ремесленников работать на себя. Это будет постоянный источник разногласий и ссор. А заседания в ратуше будут протекать чрезвычайно бурно. Каждый станет защищать интересы и притязания своих выборщиков. Однако, я думаю, нам не придется жалеть о нынешних советниках, которые зависят всецело от монарха. Бурная суетность новых доставит развлечение гражданам, которые будут созерцать в ней самих себя, словно в увеличительном зеркале. Они станут умеренно пользоваться своей умеренной властью. Выходцы из народа, они будут столь же не способны просвещать его, сколь и обуздывать. Богачи будут ужасаться их дерзости, а бедняки — обвинять их в робости, тогда как на самом деле и тем и другим следовало бы признать, что они просто шумят без всякого толку. Впрочем, они будут исполнять привычные обязанности и печься об общественном благе с той деловитой бездеятельностью, какую усваивают все, но дальше коей никогда не идут.
— Э-эх! — сказал батюшка. — Правильно вы изволили сказать, господин аббат! А ну, выпейте-ка!
IX. Наука
В этот день мы с моим добрым учителем дошли до Нового моста, где вдоль парапета теснились лари, на которых торговцы книжным хламом раскладывают романы вперемежку с душеспасительными сочинениями. Здесь за два су можно приобрести «Астрею», всю целиком, и «Великого Кира» [215] , потрепанные, замусоленные провинциальными книголюбами, и «Целебную мазь от ожогов» наряду с трактатами иезуитов. Мой добрый учитель, проходя мимо, имел обыкновение проглядывать кое-какие из этих творений, которые он, конечно, не покупал, ибо всегда был без денег, а если у него в редких случаях и оказывалось в кармане штанов несколько су, он благоразумно приберегал их для хозяина «Малютки Бахуса». К тому же он не стремился обладать благами сего мира, и даже самые лучшие произведения не вызывали у него желания приобрести их; ему было достаточно бегло ознакомиться с несколькими лучшими страничками, о которых он потом рассуждал с удивительной мудростью. Лари у Нового моста привлекали его еще тем, что книги здесь были пропитаны запахом жареного, ибо рядом торговали оладьями; таким образом этот великий человек одновременно наслаждался милыми ему ароматами кухни и науки.
215
Здесь… можно приобрести «Астрею», всю целиком, и «Великого Кира»… — Имеется в виду пасторальный роман Онорэ д'Юрфе «Астрея» и псевдоисторический роман Мадлены де Скюдери «Артамен, или Великий Кир», которые были в моде у завсегдатаев парижских аристократических салонов первой половины XVII в.
Нацепив очки, он разглядывал выставку торговца книжным хламом с удовлетворением счастливой души, для которой все благолепно, ибо все, что ни есть, отражается в ней с благолепием.
— Турнеброш, сын мой, — сказал он мне, — на прилавке у этого доброго человека лежат книги тех давних времен, когда книгопечатание еще пребывало в колыбели; в этих книгах чувствуется грубость наших предков. Я вижу здесь варварскую хронику Монстреле [216] , сочинителя, о коем говорили, что он едок, как горчица, два не то три жития святой Маргариты, которые некогда кумушки привязывали себе к животу, дабы облегчить родовые муки. Казалось бы, просто непостижимо, как это люди могли быть до такой степени глупы, чтобы писать и читать подобные нелепицы, если бы наша святая религия не учила нас, что человек родится с зачатками слабоумия. А так как свет истинной веры, на мое счастье, никогда не оставлял меня даже в минуты прегрешений в постели или за трапезой, мне более понятна былая глупость людей, нежели их нынешняя сметливость, которая, скажу по правде, представляется мне мнимой и обманчивой, какой она и предстанет грядущим поколениям, ибо человек в сущности — глупое животное, и завоевания его разума суть не что иное, как жалкое следствие его непрестанных метаний. По этой-то причине, сын мой, мне не внушает доверия то, что люди называют наукой и философией, и что, по моему убеждению, есть просто обман представлений и смутительных образов; в некотором смысле — это победа лукавого над духом. Вы, конечно, понимаете, я далек от того, чтобы верить во все те дьявольские козни, которыми устрашают простых людей. Как и отцы церкви, я полагаю, что искушение находится в нас самих и что мы сами для себя являемся демонами и искусителями. Но я возмущен господином Декартом и всеми философами, которые подобно ему пытались найти в познании природы правила жизни и основы нашего поведения. Ибо в конце концов, Турнеброш, сын мой, что такое это познание природы, как не самообольщение наших чувств? И что, скажите на милость, прибавляет к этому наука со всеми своими учеными, начиная с Гассенди [217] — а он отнюдь не был ослом! — и Декарта с его последователями вплоть до этого забавного дурачка господина де Фонтенеля [218] ? Очки, сын мой, всего-навсего очки, вроде тех, что у меня на носу. Все эти микроскопы и зрительные стекла, которыми так кичатся, что это в сущности, как не те же очки, только более совершенные, чем мои? Прошлый год я их купил у оптика, на ярмарке в день святого Лаврентия, но, к несчастью, левое стекло у них, — а как раз левым глазом я лучше вижу, — было разбито нынче зимой, когда хромой ножовщик запустил мне в голову табуретом, вообразив, будто я обнимаю Катрину-кружевницу, он ведь человек грубый, а под действием плотских вожделений и вовсе взбесился. Так вот, Турнеброш, сын мой, что же представляют собой все эти инструменты, которыми ученые и любопытные загромождают свои кабинеты да музеи? Что такое все эти зрительные стекла, астролябии, буссоли, какие способы потворствовать самообольщению наших чувств и умножать роковое невежество, в коем мы пребываем от природы, попытками умножить наши отношения с ней. Самые ученые среди нас отличаются от невежд единственно тем, что обретают способность тешить себя многочисленными и сложными заблуждениями. Они разглядывают вселенную сквозь граненый топаз, вместо того чтобы смотреть на нее, — как это делает, к примеру сказать, ваша почтенная матушка собственным невооруженным глазом, который дал ей господь бог. Но ведь глаз остается тем же, сколько бы ни вооружали его стеклами; ведь нельзя изменить размеры, пользуясь приборами для измерения пространства, не меняется и вес оттого, что пользуются высокочувствительными весами; ученые открывают только новые видимости и таким образом лишь становятся игрушкой новых заблуждений. Вот и все! Ежели бы я не был убежден в святых истинах нашей веры, то мне, сын мой, при моей твердой уверенности, что всякое человеческое познание ведет лишь к накоплению иллюзий, не оставалось бы ничего другого, как прыгнуть вот с этого парапета в Сену, которая на своем веку перевидала много утопленников, или же обратиться к Катрине-кружевнице затем забвением мирских бед, кое находить в ее объятиях, но кое мне при моем положении, а особенно в мои годы, искать непристойно. Я бы не знал, чему верить посреди всех этих приборов, которые своим многообразным обманом только безгранично умножали бы обман моего зрения, и я был бы никуда негодным академиком.
216
Я вижу здесь варварскую хронику Монстреле… — Ангеран де Монстреле (1390–1453) — французский летописец, автор двухтомной «Хроники», содержащей интересные сведения об эпохе Столетней войны, но не отличающейся достоинствами стиля.
217
Гассенди Пьер (1592–1655) — французский философ-материалист, современник Декарта.
218
Фонтенель Бернар (1657–1757) — французский писатель и ученый, автор «Бесед о множественности миров».
Так говорил мой добрый учитель, стоя у моста перед первой аркой слева, если считать от улицы Дофина, и приводя в ужас торговца, который принимал его за заклинателя. Внезапно схватив старенькую геометрию, украшенную довольно дрянными чертежами Себастьяна Леклера [219] , он воскликнул:
— Быть может, вместо того чтобы утопить себя в любви или в воде, я, не будь я христианином и католиком, бросился бы в математику, где рассудок находит пищу, которой он больше всего алчет, а именно — последовательность и непрерывность. Признаюсь, эта маленькая, ничем не примечательная книжка внушает мне некоторое уважение к человеческому гению.
219
Геометрия, о которой говорит Жак Турнеброш, снабжена чертежами Себастьяна Леклера, которые восхищают меня своим тонким изяществом и четкостью. Однако спорить с автором не приходится. (Прим. издателя.)
С этими словами он таким рывком открыл учебник Себастьяна Леклера на главе о треугольниках, что чуть было не разорвал его пополам. Но через минуту он отшвырнул его от себя с отвращением.
— Увы! — пробормотал он, — числа подчинены времени, линии — пространству, и все это опять те же заблуждения человеческие. Вне человека нет ни геометрии, ни вообще никакой математики, и в конечном счете эта наука не позволяет нам выйти за пределы самих себя, сколь искусно она ни прикидывается независимой.
Сказав это, он повернулся спиной к успокоившемуся букинисту и глубоко вздохнул.
— Ах, Турнеброш, сын мой! — промолвил он. — Ты видишь, как я терзаюсь по собственной вине и как я горю в этой огненной ризе, в которую я сам пожелал облечься, дабы украсить себя.
Это была всего лишь образная манера выражаться, ибо на самом деле на нем был изношенный подрясник, который едва держался на двух-трех пуговицах; да и те были застегнуты не на свои петли, а когда ему на это указывали, он, смеясь, говорил, что это прелюбодейные связи, символ наших городских нравов.
Он горячо продолжал:
— Я ненавижу науку за то, что слишком любил ее, — подобно тем любострастникам, которые упрекают женщин за то, что они не столь прекрасны, как им рисовало воображение. Я хотел все познать, и вот теперь плачусь за свое преступное безумие. Счастливы, — добавил он, — о, сколь счастливы эти добрые люди, что столпились вокруг вон того шарлатана!
И он показал рукой на лакеев и горничных и на грузчиков с пристани св. Николая, окруживших уличного фокусника, который давал представление со своим подручным.
— Гляди, Турнеброш, — сказал он мне, — они хохочут от всего сердца, когда один болван дает ногой пинка в зад другому болвану, да это и в самом деле забавное зрелище, но для меня оно испорчено размышлением, ибо когда задумаешься над сущностью этой ноги и всего остального, так уж теряешь охоту смеяться. Я должен был бы, как подобает христианину, своевременно постигнуть все лукавство, скрытое в изречении некоего язычника: «Блажен познавший причины!» — я должен был бы замкнуться в святом неведении, как в уединенном вертограде, и остаться невинным, как младенец. Я бы развлекался, сказать по правде, отнюдь не грубыми выходками сего Мондора [220] (Мольер с Нового моста не мог бы меня позабавить, когда и тот, настоящий, кажется мне чересчур шутовским) [221] но я радовался бы травкам в моем саду и прославлял бы господа бога в цветах и плодах моих яблонь. Чрезмерное любопытство увлекло меня, сын мой, я утратил в беседах с книгами и с учеными душевный покой, святую простоту и то чистосердечие малых сих, которое особенно прекрасно оттого, что не умаляется ни в кабаке, ни в вертепе, как это видно на примере хромоногого ножовщика, а также, осмелюсь сказать, на примере вашего батюшки-харчевника, который сохранил невинность души, хоть он пьяница и гуляка. Но не так бывает с тем, кто изучал книги. У него навсегда остается от них надменная горечь и высокомерная скорбь.
220
Мондор (настоящее имя Филипп Жирар) — известный в первой половине XVII в. фарсовый актер; играл в ярмарочном балагане на Новом мосту.
221
Это говорит священник. (Прим. издателя.)
Так говорил учитель, но в этот миг слова его заглушил бой барабанов…
X. Армия
Итак, стоя на Новом мосту, мы услыхали бой барабанов. Это набирали под ружье солдат в армию; сержант-вербовщик, лихо подбоченясь, важно выступал во главе дюжины солдат, у которых на штыках были нанизаны колбасы и булки. Столпившиеся вокруг мальчишки и оборванцы глазели на него, разинув рты.
Сержант, подкрутив усы, громко огласил воззвание.
— Не стоит слушать, — сказал мне мой добрый учитель. — Только время терять. Этот сержант выступает от имени короля, у него нет никакого дара выдумки. Если хотите услышать настоящие речи на эту тему, ступайте в какой-нибудь кабачок на Скобяной набережной, где эти мошенники завлекают лакеев да деревенских простаков. Вот там этим плутам приходится быть краснобаями. Помнится, как-то в юности, еще при покойном короле, мне довелось услышать поистине потрясающую речь одного такого торговца людьми, который закупал свой товар на Нищем Доле, его отсюда хорошо видать, сын мой. Он набирал людей для отправки в колонии. «А ну, молодцы, — говорил он, — вы, наверно, слышали не раз о благословенной счастливой стране изобилия, — чтобы попасть в этот обетованный край, надобно отправиться в Индию, а там уж всего вдоволь — сколько душе угодно! Желаете вы золота, жемчугов, алмазов? Ими там улицы мостят, только нагнись да подбирай. Да и нагибаться-то не надо! Дикари их вам наберут. Я уж не говорю про кофе, лимоны, гранаты, апельсины, ананасы и тысячи других замечательных плодов, которые растут сами собой, без всякого ухода, как в раю земном. Ежели бы передо мной были девки да ребятишки, я бы им порассказал обо всех этих лакомствах, но ведь я с мужчинами говорю!» Не стану уж повторять, сын мой, всего, что он там разглагольствовал о славе, но, поверьте, что силой убеждения он не уступал Демосфену, а красноречием превзошел самого Цицерона. Наслушавшись его, пятеро или шестеро из этих бедняг отправились помирать в болотах от желтой лихорадки. Вот оно и выходит, что красноречие — опаснейшее оружие, и чары искусства, направлены ли они к добру, или ко злу, — одинаково обладают неодолимым могуществом. Возблагодарите господа, Турнеброш, за то, что он, не наделив вас никакими талантами, избавил вас от опасности стать когда-нибудь бичом народов. Люди, угодные богу, сын мой, узнаются по тому, что они лишены разума; я на себе убедился, что живость ума, коей меня наградило небо, — это непрестанная угроза моему спокойствию как здесь, на земле, так и в жизни будущей. А что было бы, если бы в груди моей обитало сердце Цезаря, а в голове — его разум? Мои вожделения не различали бы пола, и я был бы недоступен чувству жалости. Я бы разжег в своей стране и далеко за ее пределами множество неугасимых войн. Хорошо еще, что этот великий Цезарь обладал благородной душой и некоторой мягкостью. Он умер благопристойно от меча своих добродетельных убийц. О день Мартовских Ид, навеки злосчастный день, когда сии брутальные назидатели прикончили этого пленительного изверга! Я почитаю себя достойным оплакивать божественного Юлия рядом с его матерью, Венерой, и ежели я называю его извергом, то лишь любя, ибо его ровный дух был чужд каких-либо крайностей, за исключением властности. Он обладал врожденным чувством ритма и меры. В юности он с одинаковым пылом предавался наслаждениям плоти и утехам грамматики. Он был оратором, и красота его несомненно оживляла нарочитую сухость его речей. Он любил Клеопатру с той же геометрической четкостью, какую он вносил во все свои замыслы. Его сочинения, как и его поступки, отмечены духом ясности. Он был другом порядка и мира даже в самой войне; чуткий к гармонии, он был столь искусным законодателем, что даже мы, варвары, и поныне живем под сенью величия его власти, которая сделала мир тем, чем он является ныне. Ты видишь, сын. мой, что я не скуплюсь воздать ему хвалу и выразить свою приверженность. Полководец, диктатор, верховный жрец, он лепил мир своими прекрасными руками. А я, бывший преподаватель красноречия коллежа в Бове, секретарь оперной дивы, библиотекарь его преосвященства епископа Сеэзского, писец при кладбище святого Иннокентия и наставник сына вашего родителя из «Харчевни королевы Гусиные Лапы», — я составил превосходный каталог редких рукописен, сочинил несколько пасквилей, о коих лучше не упоминать, и написал на оберточной бумаге размышления, отвергнутые издателями; все же я не поменял бы свою жизнь на жизнь великого Цезаря. Слишком дорого это обошлось бы моей невинности. По мне, лучше быть человеком безвестным, бедным и презираемым, каков я и есть на самом деле, нежели возноситься на вершины и открывать новые судьбы человечеству, к коим надо идти кровавым путем.