ЖАНРЫ

59 лет жизни в подарок от войны
Шрифт:

Но так или иначе, а война кончилась. Вскоре после расформирования дивизии уже новые политработники снова обратили внимание на мой затянувшийся кандидатский стаж.

В конце концов я собрался с духом и пришел к секретарю партийной комиссии дивизии подполковнику Семагину. Так, мол, и так.

Он долго расспрашивал меня о моей семье, интересовался только фактами, и не спрашивал о моих отношениях к ним. С течением беседы его вопросы становились все более обстоятельными. Иногда я переставал улавливать логику в их последовательности. От этого я стал теряться и почувствовал, что надвигается какая-то неясная угроза. После долгой паузы я услышал: «Да-а, крутой старик». И это о Сталине, и это задолго до его смерти, и это, когда даже думать о нем хотя бы с малейшим оттенком сомнения в его непогрешимости было преступлением, вероотступничеством! А уж если подумал, то — немедленно и добровольно на эшафот. Я ожидал всего, но только не такой реакции. От неожиданности сказанных слов и от испуга я втянул голову в плечи. Но одновременно по всему моему существу разлилось тепло необычайной благодарности к подполковнику.

Во-первых, его слова косвенно означали уверенность в невиновности жертв террора вообще, и моих родителей, в частности.

Во-вторых — неприятие бесчеловечных методов неограниченной репрессивной власти.

В-третьих, открыв передо мной свое, мягко говоря, отнюдь не традиционное отношение к Сталину, он показал, что доверяет мне.

Наконец, в-четвертых, он понимал, что дело отнюдь не в «ежовщине», и точно указал источник террора.

— Ну, и что теперь со мной сделают? — спросил я.

— Да я все думаю, какое бы тебе придумать взыскание полегче. Сам понимаешь, без взыскания обойтись нельзя.

Мне объявили выговор. Вопреки моим опасениям, большинство моих товарищей, хотя и не все, отнеслись ко мне с пониманием и, я бы сказал, с сочувствием. А встретивший меня на следующий день начальник политотдела дивизии, полковник Якушев сказал: «У нас к тебе претензий нет. Большего, чем ты рассказал, быть не могло. За чужой спиной ты не прятался, а в партию вступал — так ведь не в наркомы шел, а на фронт ехал».

Стоит ли распространяться, какая тяжесть свалилась с моей души. Вскоре меня приняли в члены партии, а в 1956 году после реабилитации родителей заменили все партийные документы, дабы изъять из них упоминание об обоих арестах.

Разные люди по-разному и отнесутся к изложенным здесь фактам и моим поступкам, связанным с вступлением в партию. Одни посочувствуют, другие назовут старым рефлектирующим дураком, которому по прошествии почти шестидесяти лет давно пора все забыть. Найдутся и такие, что и сейчас нипочем не простят так называемой неискренности перед большевистской партией. Это последователи Ткачука. От своих претензий они не откажутся. А не исключено, что кое-кто из ригористов поставит мне в неискупимую вину само членство в партии, чем бы оно ни сопровождалось.

Однако совсем не для того я исповедовался, чтобы снискать сочувствие или защищаться от критиков. И дело совсем не во мне. Неужели на восьмидесятом году жизни мне пристало жаловаться на судьбу. Таких, как я, были миллионы. Среди них я один из счастливейших. В античеловеческой системе сталинизма я — самая крохотная жертва. Да что я!? Недавно генерал Калашников рассказал, как он, уже увенчанный славой изобретателя знаменитого автомата, уже лауреат Сталинской премии, боялся, как бы «органы» не узнали, что он, выдвинутый кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР, скрывает свою принадлежность к крестьянам, подвергшимся раскулачиванию. Фантастический политический режим!

Я не только не отказываюсь от глубочайшей благодарности к тем, кто поддержал меня участием и советом, а то и защитил в те годы, или просто хорошо ко мне относился, но память о них я сохраню до конца своих дней. С партией я расстался в первый день путча в августе 1991 г., хотя многие мои сослуживцы сделали это значительно раньше. А я, дурак, все еще на что-то надеялся.

Однако не потому ко мне не может быть претензий, что я не прятался за чужой спиной и не шел, упаси боже, в наркомы. А потому, что в первую очередь они должны быть предъявлены источнику всей подлости.

Мама учила меня, что в жизни нет ничего такого, ради чего стоило бы кривить душой. Конечно, в абсолютизации этого принципа есть порядочная доля максимализма. Ведь и Ленин писал, что есть «компромиссы и компромиссы». Кривить душой учил нас всею своей деятельностью, всем своим тридцатилетним правлением наш великий вождь. Преуспел.

Если многие, в том числе и я, поначалу прятали свое смятение и страх от происходившего за спасительной формулой «Сталин не знает» и придумали термин «ежовщина», то мама с самого начала знала, что Сталин не только все знает, но является главнейшим организатором и вдохновителем преступлений 30 — 50-х годов.

Вот некоторые стихотворения, которые она сочинила в лагере, т. е. Там и Тогда. Не написала, а именно сочинила, так как они хранились в ее памяти и были записаны мною, т. е. перенесены на бумагу под ее диктовку только в 1959 г., через тринадцать лет после освобождения и через четыре года после ее реабилитации, Я опубликовал их уже после смерти мамы в сборнике «Как рассказать о злодействе над женами?..»

В начале 1942 г. по лагерю разнесся слух, что если «жены покаются», то их освободят.

Не знаю, в чем моя вина, Но я раскаяния полна! Хоть у меня и нету «дела», Но я просить бы вас хотела Смягчить карающий закон; Не знаю, впрочем, есть ли он. Не знаю, впрочем, ничего: Что, почему и отчего? Что это, буря или шквал, Землетрясенье иль обвал, Или свирепый ураган, Или разбойничий наган, Сразивший мирных на пути? Как объяснение найти, И как понять на миг хотя б Злодейства мрачного масштаб!? Иль это Гитлер, строя козни, Легко посеял семя розни Путем несложных провокаций; И в мир больных галлюцинаций Повергнут сбитый с панталыку Наш обезумевший владыка? Объятый страхом жалкий трус, Вступил он с клеветой в союз И, не смиряя ужас низкий, В НКВД шлет тайно списки; И над страной туман кровавый Навеял дикою расправой, Сгубившей лучших миллионы! Иль сам из пятой ты колонны, Наш вождь, учитель и отец, Замаскированный подлец, Кремлевский жулик, псевдогений, Как составлял ты план сражений, С бухты-барахты, для почину, Чтоб сдать фашистам Украину, И не принять в соображенье К Москве их жадное стремленье!? Не знаю, впрочем, ничего: Что, почему и отчего? Не знаю, в чем моя вина, Но я раскаяния полна. * * * * * Нет, не страна и не народ Безвинных в цепи заковали; И гнев не против них растет В сердцах, исполненных печали. И не народ, и не страна В припадке злобного проклятья Сгубили тех, чьи имена Твердят их сыновья и братья, С врагом сражаясь за отчизну! То черный ворон правит тризну… Черный ворон, злобой черной Ты преследуешь меня; Всюду облик твой позорный Здесь средь ночи и средь дня. Вся охваченная дрожью, Узнаю я из газет, Как опутываешь ложью Ты людей уж столько лет. Председатель Совнаркома, Всех зажал ты в свой кулак; Ты — страны своей саркома, Ты — в ее желудке рак!

А вот окончание большого стихотворения «Жены»:

С женщин снимается специзоляция, Гибок ГУЛАГ, несложна операция. Едет начальство для новой заботы — Белых рабынь разослать на работы. Снова сбирайте узлы и подушки, Вновь до отказа набиты теплушки, Затарахтели с решеткой вагоны, Дальше, на Север отправлены жены. Обыски, вышки, поверка, собаки, На Воркуте, ББК и в Талаге Мерзкою пастью зловонной клоаки Нас поглотил «исправительный лагерь», Перемешав с человеческой гнилью, Сделав постыдное нашею былью, Сделавши домом нам логово смрадное, Высосал жизнь, как чудовище жадное. Неисчислимы пути и дороги, Что по двенадцать часов под конвоем Вдоль исходили опухшие ноги В ветер и в ливень, морозом и зноем. На шпалорезке, на выкатке бревен, На распиловке, в столярке, в сапожной, Долгие годы с мужчинами вровень, Труд непосильный, подчас — невозможный. В сердце иссякли источники слез, Мысль застыла от мертвенной хватки, Смотрят начальником туберкулез, Астма, пеллагра и опухоль матки. Гибель — владычица, жизнь — пустяк, Даже в аду не придумали черти То, что придумал искусный ГУЛАГ На беспощадном конвейере смерти. Нет, не ГУЛАГ! Тот, чье имя позорное Превосхваляют со строчек газеты; Тот лишь, чье сердце, змеиное, черное Прячут под френчем немые портреты. Это твоими лихими наветами Были они пред страной оклеветаны. Лживо обрушив на мужа вину, Страшною мукой казнил ты жену. Слышал ты детские крики и плач? Видел ли ты, озверелый палач, Как приходили безвинную мать В позднюю ночь у ребенка отнять!? Веером машет дитя проституции, Нос прикрывая изъеденный гноем; Так вот, кокетничая конституцией, Ты занялся неприкрытым разбоем. Время пройдет, эту ложь бутафории Шквалом снесет: беспощадна история, И вдохновитель безумного фарса Будет известен до самого Марса. Кончится путь, умощенный страданием, Сдвинутся с шумом могильные плиты, И пред Особым — другим — Совещанием Встанем мы, правдой и светом залитые.

Теперь я могу снова обратиться к вопросу о сокрытии правды. Было два сокрытия. Первое — это мое, обрисованное выше. А второе — не мое, чудовищное!

«У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 гг., когда наша армия отступала. Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь… Но русский народ не пошел на это… Спасибо ему, русскому народу, за это доверие».

Отметив демагогически-лицемерную форму этой тирады, произнесенной Сталиным в честь командующих войсками Красной армии 24 мая 1945 г., А. М. Некрич в книге «22 июня 1941 г.» (М: «Наука», 1965) затем так комментирует ее: «…в это время, когда в Кремле по предложению Сталина пили за здоровье русского народа, по его же приказу лучших сынов этого народа, телами своими затормозивших сокрушительный бег фашистской военной машины в 1941–1942 гг., десятками и сотнями тысяч гнали в сталинские лагеря».

Поделиться с друзьями: