80 лет одиночества
Шрифт:
«Психологию предрассудка» до сих пор переиздают и цитируют в курсах социальной и этнической психологии, хотя с тех пор эти дисциплины ушли далеко вперед (из отечественных авторов хотелось бы особо выделить Татьяну Гавриловну Стефаненко, автора отличного вузовского учебника «Этнопсихология»). Однако количество интеллектуальных проблем после нее у меня увеличилось. Начав с критического анализа этнических стереотипов, я сразу же столкнулся с новым, еще более сложным комплексом вопросов. А чем все-таки разные народы отличаются друг от друга? Какие социальные, психические и культурные реалии скрываются за понятием «национального характера»? Являются ли национальные особенности имманентными, внутренне присущими данному этносу, или же создаются исключительно в процессе его взаимодействия с другими народами? Как изменяются национальные черты в ходе исторического развития, и можно ли зафиксировать их объективно? Эти вопросы и свои гипотетические ответы на них я сформулировал в статьях о национальном характере в журнале «Иностранная литература» (1968. № 9) и в сборнике «История и психология» (1971).
А дальше возник еще более насущный вопрос: как будут складываться межнациональные отношения завтра и послезавтра? В 1960-х годах в науке, и не только в марксистской, был весьма популярен тезис, что национальные движения – удел третьего мира, в развитых странах они постепенно сходят на нет. В статье «Диалектика развития наций. Ленинская теория наций и современный капитализм» («Новый мир». 1970. № 3), которую журнал специально заказал к столетию со дня рождения Ленина, я, опираясь на изучение множества канадских, бельгийских, французских и иных источников [38] , поставил этот взгляд под сомнение, показал закономерность роста национализма и указал некоторые особенности национальных движений в индустриально-развитых странах (в частности, многообразие их идеологических символов). Все это имело прямое отношение к тому, что подспудно назревало и в СССР, но о чем говорить открыто было нельзя. Третий номер «Нового мира» вышел в свет уже после ухода Твардовского, новая редакция несколько ухудшила мой текст (тогдашние читатели безошибочно узнавали «чужие» фразы), но суть его осталась прежней.
38
В статье сносок нет, но сделана она очень основательно. Особенно трудно было найти первоисточники по Бельгии. Бельгийские коммунисты, которых я просил о помощи, почему-то не ответили, социальные психологи прислали лишь одну статью, но очень помог бывший собкор «Правды» в Бельгии, который одолжил мне свое личное досье. Прочитав его, я понял, что если меня пригласят возглавить бельгийское правительство, нужно сразу же отказаться. Тем не менее Бельгия до сих жива, хоть и не без трудностей.
Моя социологическая публицистика привлекла внимание специалистов по национальным отношениям, включая этнографов, которые занимались этими сюжетами более предметно, чем философы, уделявшие слишком много сил толкованию «классических» цитат. В результате у меня появился новый круг профессиональных читателей и потенциальных, а после моего перехода в Институт этнографии и реальных собеседников. Для российских этносоциологов и этнопсихологов я стал своим человеком. Этнокультурный аспект присутствует и во всех моих позднейших работах, касаются ли они личности, дружбы, детства или сексуальной культуры.
Хотя я не проводил никаких специальных исследований, но, когда ездил по стране, внимательно смотрел и слушал. На Украине я всегда слушал, на каком языке говорят дети, которые, в отличие от взрослых, из своего языка политики не делают. Во Львове и вообще в Западной Украине все население говорило преимущественно по-украински. Когда мой коллега, профессор философии в местном университете, читавший лекции по-украински, на секунду (его куда-то вызывали) забылся и заговорил по-русски, встала красная от негодования студентка и сделала ему замечание. Однако на нефтяном факультете Политехнического института студенты сами попросили перевести преподавание технических дисциплин на русский язык. «Родной язык, – сказали они, – мы и так не забудем, но работать нам предстоит не только на Украине, а технические термины в украинском переводе часто выглядят смешно». С близкими языками это бывает часто. В Ленинграде очень любили киевского певца Бориса Гмырю. Оперные партии он пел по-русски, но однажды, исполняя роль Мефистофеля, забылся и вместо «Бегите!» закричал: «Тикайте!» Публика долго не могла успокоиться от хохота.
В Одессе все говорили не на русском и не на украинском, а на каком-то удивительном одесском диалекте, никаких проблем в связи с этим не возникало, надо было только обладать чувством юмора.
В Киевском университете в перерывах и профессора, и студенты говорили друг с другом по-русски, но, как только преподаватель подымался на кафедру, обязательным языком становился украинский. А в Институте философии Украинской академии наук, который московский философ Павел Васильевич Копнин превратил в первоклассный научный центр, почти все книги писались по-русски, а потом переводились на украинский. «Ребята, ведь вам это невыгодно; помимо лишней работы, вас никто не будет читать, – говорил я. – Все украинцы, читающие философскую литературу, русским языком владеют. Почему в развитых и независимых скандинавских странах не считают зазорным публиковать наиболее важные научные исследования по-английски, а вы должны все публиковать по-украински?» «Это не наша воля», – отвечали «ребята».
О некоторых особенностях советской национальной политики я узнал в Узбекистане. В Самарканде у меня был знакомый юноша Фуркат (об этом знакомстве я расскажу чуть позже). Когда я первый раз прилетел туда с лекциями, он встретил меня в аэропорту и на вопрос: «Что у тебя нового?» ответил, что он женился. «И кто же твоя жена?» – «Она узбечка». Ответ поставил меня в тупик. Если бы он сказал «итальянка» или хотя бы «эстонка», я бы понял. Но узбечка? Я был уверен, что он и сам узбек. Оказалось – таджик.
Позже, когда я был у них в гостях, все стало ясно. Почти все внутрисоветские границы были, не знаю – умышленно или нет, искусственными. Самый узбекский район Узбекистана – Бухара – считался политически и религиозно наименее благонадежным, там дольше всего держались басмачи, поэтому столицей республики его не сделали. Ташкент, как самый большой город, был наиболее космополитичен и русифицирован. Кстати, местные чиновники плохо понимали особенности коренного населения. Когда я первый раз был в Ташкенте (в 1965 году), местные власти с гордостью показывали мне новый благоустроенный район Чиланзар и жаловались, что многие узбеки не хотят туда переезжать, предпочитая жить в старых глиняных домах со щелями вместо окон и т. п. Хотя я и не был узбеком, мне это было понятно. В то время по всей стране, как говорится от Северного полюса до Южного, дома строили по единому проекту: 2,5 метра высота, большие окна и т. д. В северных районах эти квартиры было трудно обогреть, а в сорокаградусную среднеазиатскую жару они превращались в форменные душегубки.
Но вернусь к Самарканду. Познакомившись с семьей Фурката, я узнал, что его отец – таджик, а все дяди и тетки – узбеки. Как это возможно? Оказалось, что значительная часть населения Самарканда (не буду врать, какая именно) не узбеки, а таджики, причем эти народы, несмотря на общую религию, имеют совершенно разную культуру (когда Ю. Левада показал мне результаты большого всесоюзного опроса ВЦИОМ 1992 г., разница между таджиками и узбеками по большинству вопросов оказалась максимальной, объяснить это «навскидку» было невозможно) и относятся друг к другу, мягко говоря, не особенно тепло. Во время переписи населения отец Фурката, военный врач, служил в другом месте и свою национальность записал правильно, а его родные братья и сестры под жестким давлением местных властей, которые хотели увеличить долю коренного населения, были вынуждены записаться узбеками, что автоматически распространилось на их детей, но отнюдь не изменило их этническое самосознание. Женитьба на узбекской девушке была для таджикского парня поступком если не героическим, то, во всяком случае, не совсем обычным. Поэтому он и упомянул о национальности своей жены.
В 1991/92 г., читая в Гарварде негодующие статьи либеральной московской прессы о недемократичном поведении Ислама Каримова, я не сомневался в их фактической достоверности. Никакой демократии в постсоветской Средней Азии вообще быть не могло, местная партийная верхушка просто «переоформила» свою власть по привычным феодальным образцам, которые частично восстановились уже при советской власти, но та эти феодальные колоды периодически перетасовывала, а теперь они обрели самостоятельность. Тем не менее я спрашивал себя: понимают ли либеральные московские журналисты реальную ситуацию на местах, или чужая кровь им безразлична? В то время у нас уже был опыт и турок-месхетинцев, которых после долгих мытарств по России («демократическая» Грузия, несмотря на обращение «Московской трибуны», вернуть их на старые места отказалась, хотя даже их дома были не заняты) в конце концов приютили США (низкий поклон им за проявление интернационализма!), и Сумгаит, и Тбилиси. Если бы началась узбекско-таджикская резня, это было бы гораздо страшнее.
В середине 1990-х годов, когда я находился в немецком Тюбингене и жил в университетском гастхаусе, ко мне пришли двое незнакомых посетителей, бывшие соотечественники и читатели: профессор-стоматолог из Алма-Аты и молодой нумизмат из Бухары. Оба были представителями коренных национальностей, которые от независимости выиграли – советская власть ни в какой Тюбинген их никогда бы не послала, но оба были встревожены ростом местного национализма.
Казахский профессор сказал, что некоторые его коллеги считают неприличным знание русского языка. «Но мы же не можем без него обойтись! Оставляя в стороне все прочие вопросы, те же любезные немцы находят нам переводчика с русского, а если бы надо было переводить с узбекского и казахского, они бы десять раз подумали».
А узбекский коллега рассказал об Исламе Каримове. «Конечно, – сказал он, – Каримов сейчас значительно более авторитарен, чем когда он был первым секретарем Компартии Узбекистана. Но что ему остается делать? Он воспитывался в русском детском доме и на дух не принимает исламского фундаментализма. Если его убьют, восторжествует не просто исламский радикализм, но начнется узбекско-таджикская резня, остановить которую будет трудно».
Я незнаком с Каримовым и вообще не люблю несменяемых президентов, но все-таки он, как и Назарбаев, отличается от покойного Туркменбаши, и оценивать их деятельность только по уровню развития демократических институтов я бы остерегся. Политика – искусство возможного. Но распространить этот принцип на Россию я не готов – она стоит на другом этапе развития.