Чтение онлайн

ЖАНРЫ

А если что и остается

Сурат Ирина Захаровна

Шрифт:

«Венец бессмертия», «заря бессмертия» сопровождают образ поэта у Державина вплоть до предсмертной «грифельной оды», в которой с величайшей поэтической силой обрушиваются все упования и надежды:

Река времён в своём стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей. А если что и остаётся Чрез звуки лиры и трубы, То вечности жерлом пожрётся И общей не уйдёт судьбы!

<6 июля 1816>

Искусство и здесь на особом положении — потому именно, что с ним изначально связывалась вера в вечную жизнь. Но на пороге смерти интуиция диктует поэту другое — не другое отношение к искусству, а другое отношение к вечности, которая в этот момент открывается как небытие, пожирающее всякую жизнь. Вечность, в приближении к ней, не «зарей бессмертия» сияет, а зияет черной дырой, в которой пропадает все. Это ощущение пробивалось в стихи Державина и раньше: «Все вечности жерло пожрет», — было сказано в стихотворении «На смерть Нарышкина» (1799), но дальше этот мотив перекрыт и оспорен темой добрых дел, отворяющих человеку двери рая. И в написанной незадолго до смерти «Полигимнии» (1816) вновь вспыхивают надежды на искусство, на поэзию: «Буду я, буду бессмертен!» Но в предсмертном восьмистишии погребено все без остатка, все безразлично для вечности — таков итог этой темы у Державина [1] .

1

Подробный историко-литературный анализ «грифельной оды» и обзор всех ее толкований заинтересованный читатель может найти в статье: Лаппо-Данилевский К. Ю. Последнее стихотворение Г. Р. Державина. — «Русская литература», 2000. № 2, стр. 146–158; адрес в Интернете: <http://www.portalus.ru/modules/shkola>.

Позднейшая русская поэзия состоит в нескончаемом диалоге с двумя державинскими строчками — «Нет, весь я не умру», «А если что и остается». Первую задорно подхватил юный Пушкин еще при жизни Державина — в «Городке» (1815), содержащем немало мотивов его будущей зрелой лирики. В игровой стилистике «Городка» одические мотивы от Горация и Державина звучат едва ли не как пародия:

Ах! счастлив, счастлив тот, Кто лиру в дар от Феба Во цвете дней возьмет! Как смелый житель неба. Он к солнцу воспарит, Превыше смертных станет, И слава громко грянет: «Бессмертен ввек пиит!» Но ею мне ль гордиться, Но мне ль бессмертьем льститься?.. До слез я спорить рад, Не бьюсь лишь об заклад, Как знать, и мне, быть может, Печать свою наложит Небесный Аполлон; Сияя горним светом, Бестрепетным полетом Взлечу на Геликон. Не весь я предан тленью; С моей, быть может, тенью Полунощной порой Сын Феба молодой, Мой правнук просвещенный, Беседовать придет И мною вдохновенный На лире воздохнет.

Сомневаясь в бессмертии поэта, юный автор все-таки не готов биться об заклад — а вдруг? Нетленная часть личности, предполагает он осторожно, способна после смерти пересекать границы миров и являться живущим в виде тени — этот мотив, давно замеченный и осмысленный, в частности М. О. Гершензоном [2] , станет у Пушкина устойчивым в его позднейшей лирике. В «Городке» Пушкин впервые выстраивает эстафету вдохновения — тень умершего поэта явится правнуку, побуждая и его к творчеству. (Та же мысль об эстафете вдохновения, связующей поэтов через века и границы смерти, прозвучит через двадцать с лишним лет и в «Памятнике»: «И славен буду я, доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит».) В других юношеских стихах Пушкин сталкивает бессмертие души с возможным бессмертием поэзии и выражает готовность пожертвовать одним ради другого — так, как будто от него самого это зависит: «…предпочел бы я скорей / Бессмертию души моей / Бессмертие своих творений». Но уже в «Андрее Шенье» (1825) он свяжет будущую засмертную жизнь своих чувств, своей души с будущей жизнью поэзии:

2

Гершензон М. О. Тень Пушкина. — В кн.: Гершензон М. О. Мудрость Пушкина. Томск, 1997, стр. 235–261.

Надежды и мечты, И слезы, и любовь, друзья, сии листы Всю жизнь мою хранят………….. ………………………………… Я скоро весь умру. Но, тень мою любя, Храните рукопись, о други, для себя! Когда гроза пройдет, толпою суеверной Сбирайтесь иногда читать мой свиток верный И, долго слушая, скажите: это он; Вот речь его. А я, забыв могильный сон, Взойду невидимо и сяду между вами, И сам заслушаюсь, и вашими слезами Упьюсь…

«Я скоро весь умру» — но «вся жизнь» сохранится в стихах, однако сохранится не безусловно, а в том только случае, если эти стихи будут кем-то восприняты. Абсолютной вечной жизни Пушкин здесь не касается, в иные сферы не заглядывает; он говорит лишь о будущем восприятии поэзии, объединяющей живых и мертвых, о продолжении жизни поэта в душах его читателей, друзей, с которыми он надеется сохранить таким образом живую связь. Евгений Боратынский в своей скромной версии «Памятника» говорит по сути о том же самом — с той разницей, что в деле продления собственного персонального бытия он уповает не на ближних, а на далеких, неведомых читателей:

Мой дар убог и голос мой негромок, Но я живу, и на земле мое Кому-нибудь любезно бытие: Его найдет далекий мой потомок В моих стихах: как знать? душа моя Окажется с душой его в сношеньи, И как нашел я друга в поколеньи, Читателя найду в потомстве я.

<1828>

Поэзия — средство посмертной связи с живущими и форма продолжения жизни души на земле. Эту общую для двух поэтов мысль, вполне очевидную, Пушкин довел в итоговом «Памятнике» (1836) до вида емкой и лаконичной поэтической формулы, в которой слиты бессмертие души и бессмертие поэтическое [3] :

3

Б о ч а р о в С. Г. «Обречен борьбе верховной…» (Лирический мир Баратынского). — В кн.: Бочаров С. Г. О художественных мирах. М., 1985, стр. 74.

Нет, весь я не умру — душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит — И славен буду я, доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.

Спасение души обеспечено поэту самой поэзией, его привилегия перед простыми смертными состоит в том, что, вкладывая свою душу в лиру, он тем и спасает ее — ведь поэзия осуществляется по «веленью Божию» и по определению принадлежит вечности. И все-таки Пушкин, выстраивая в «Памятнике» свою поэтическую сотериологию, остается в границах здешнего, подлунного мира — в этих границах он и мыслит будущее. Заданное им условие нетленности души («доколь в подлунном мире / Жив будет хоть один пиит») хоть и соотносимо с вечностью, но онтологически вовсе ей не тождественно — отсюда слово «долго» в следующей строфе: «И долго буду тем любезен я народу…» — «долго» не значит «вечно», «долго» — это вопрос времени. В конечном итоге и Боратынский, и Пушкин говорят скорее о жизни поэта в памяти людской, а не о бессмертии как таковом, хотя это не вовсе разные вещи. Память об умерших — это доступное нашему опыту и разумению свидетельство посмертной жизни душ, этим свидетельством и ограничивается Пушкин в «Памятнике», полагая ему немыслимо дальний предел.

Русская поэзия XX века дала богатейшую россыпь метафор, которыми поэты пытались угадать и означить формы своего посмертного бытия. Даже беглый обзор их невозможен, поэтому остановимся лишь на нескольких поэтических высказываниях, которые по тем или иным причинам оказались лично важными для автора этих заметок.

Когда Мандельштам в 1935 году пишет стихотворение с характерным для него отрицательным зачином, он отталкивается от известной метафоры из традиционного арсенала поэтических образов:

Не мучнистой бабочкою белой В землю я заемный прах верну — Я хочу, чтоб мыслящее тело Превратилось в улицу, в страну: Позвоночное, обугленное тело, Сознающее свою длину.

Идущей от античности летучей и безликой метафоре души-бабочки Мандельштам противопоставляет совсем другую метаморфозу, свою индивидуальную, закономерную в развитии его поэтического мира. Ключевое слово здесь — «земля», как и во многих других воронежских стихах, отразивших движение и приближение поэта вплотную к этой сущностной субстанции жизни. Если бабочка «всегда служит для О. М. примером жизни, не оставляющей никакого следа» [4] , то улица или страна — это метафора зримого, прочного следа в жизни народа. Стать после смерти страной, даже и улицей, — серьезная и не случайная амбиция для позднего Мандельштама. Его метафора ощутима и конкретна, он буквально описывает, как «мыслящее тело» растягивается по позвоночнику, осознанно удлиняясь и превращаясь «в улицу, в страну», то есть становясь землей, на которой продолжается жизнь.

4

Мандельштам Н. Я. Третья книга. М., 2006, стр. 320.

Синхронно, в апреле 1935 года, пишется еще одно стихотворение о посмертном превращении в улицу:

Это какая улица? Улица Мандельштама. Что за фамилия чортова — Как ее ни вывертывай, Криво звучит, а не прямо. Мало в нем было линейного, Нрава он был не лилейного, И потому эта улица Или, верней, эта яма Так и зовется по имени Этого Мандельштама…

Стихотворение, в отличие от предыдущего, беспафосное, полушутливое (Мандельштамы тогда жили в Воронеже на маленькой кривой улочке под названием «2-я Линейная»), но при этом в нем соединяются две важнейшие для позднего Мандельштама темы — тема земли и тема имени как средоточия судьбы.

Поделиться с друзьями: