А внизу была земля
Шрифт:
Разрыв, дистанция между ним и капитаном давала о себе знать постоянно.
Осенью сорок третьего года на одном из фронтовых аэродромов Донбасса в ранний час дважды звучала команда: «Запускай моторы!», дважды: «Отбой!», но и после этого восемь лучших, отборных экипажей, нацеленных на Пологи и далее, на высоту 43,1, где колобродит переменчивая фронтовая фортуна, продолжали томиться ожиданием, — обстановка на переднем крае не прояснялась. То наши под губительным огнем захватывают укрепленные склоны на главном направлении прорыва, то противник, контратакуя танками и авиацией, занимает ключевые траншеи. «Из рук в руки, из рук в руки», — озабоченно повторяют связные, помалкивая об опасности в таких условиях удара по своим…
Летчики и стрелки восьмерки пригвождены к кабинам, поверяющие, техники возле них — в ревностной суете.
Подчеркивая, демонстративная, что ли, дотошность, с которой в новые, дополнительные сроки осматриваются лючки, крепления, дюриты, есть выражение готовности наземных служб не щадить живота своего, только бы все сошло благополучно, без потерь, и не повторилось бы недавнее ЧП, когда такая же команда избранных, но в шесть единиц, не обнаружив цели, привезла бомбы назад.
Терриконы опоясали аэродром, подобно пирамидам. Серой мышкой рыщет среди ИЛов армейский фотограф в надежде щелкнуть панораму и не попасть под руку суеверного аса, сглазить его камерой перед вылетом.
Группу ведет майор Крупенин, командир полка; осенью сорок первого года на Южном фронте капитан Крупенин впервые поднимал на врага бомбардировочный полк, теперь, два года спустя, на 4-м Украинском фронте, ему предстоит впервые вести на задание штурмовой авиационный полк. В составе группы, сформированной майором, лучшие летчики полка, как о них говорят — «кадры».
«Кадры» — это стаж, опыт, энная степень мастерства, закрепленная в мифе о добром молодце-пилоте, конечно же истребителе, капитане или майоре, блистающем искусством делать в небе все, начиная с умения притереть своего «ишачка» тремя точками на три фонаря «летучая мышь», поставленных буквой «Т». Это также причастность к известным событиям армейской жизни, вроде, например, Киевских маневров. Командир полка не упускает случая сказать о них, да и как забыть ему удачную разведку во главе звена «р-пятых», отмеченную на разборе личной благодарностью наркома, именными часами из его же рук…
Киевские маневры, Белорусские, спецкомандировка…
Или — Халхин-Гол.
Капитан Комлев, который воюет с двадцать второго июня, комэски Кравцов и Карачун, прошедшие огонь и воду, командиры звеньев Казнов и Кузин «кадры». «Цвет нации», — подвел командир полка под составом восьмерки черту и долго молчал, глядя в список. Шеи не видно, бритая голова вобрана в заостренные плечи.
В связи с предстоящим полетом между Крупениным и капитаном Комлевым вышел спор. Полеты «кадров», заявил Комлев, — шаблон. В принципе шаблон, надо от него избавляться. Зачем рисковать ценными летчиками, например, при облете нового района?.. «Облет района — не боевое задание, — возразил командир полка. — Линию фронта не переходим, правда? Так, пристрелка…» «„Мессера“, товарищ майор, когда прищучивают и валят, наших намерений не спрашивают, А слетанностью, если на то пошло, сборные группы никогда не блистали. Другое дело: вытащить всех ведущих на передний край, в траншеи, к стереотрубам. Познакомить с расположением целей, системой огня. Тогда каждый начнет думать, как работать. Как заходить на цель, как уходить… Уходить… В нашем деле главное — вовремя смыться…»
Командир полка своего мнения не изменил, но есть Крупенину о чем подумать.
Летчики в группе как на подбор, однако степень их готовности к бою все-таки не одинакова.
Дело в том, что всякий отрыв от полка, от боевых условий сказывается на летчике. Даже короткая пауза по непогоде: подниматься на задание после перерыва труднее, чем в разгар боевой работы с ее ритмом, с внутренней готовностью к предельному напряжению сил. Не говоря уже о борьбе, которую ведет с собой летчик, садясь в кабину ИЛа после ранения, после госпиталя. А сейчас в составе восьмерки три экипажа, только что вернувшихся из тыла, — на новеньких, с заводского конвейера, машинах. По случаю их благополучного прилета майором накануне была заказана баня. Не только из радушия, но и для того, чтобы блудные сыны, свыше месяца куролесившие в тылу, на перегоночной трассе, с ее неистребимым картежно-водочным духом, очистились от скверны. Все три летчика — сталинградцы: Кузин, Алексей Казнов по прозвищу Братуха и Тертышный. Да, Тертышный, именно он… Опыт и зрелость. На них командиром сделана ставка.
И все-таки — месяц отлучки…
Братуха в баню не пошел.
Вымыл голову под рукомойником, сменил белье.
На его обветренном лице с густеющим на скулах кирпичным румянцем выражение сосредоточенности… а грудь летчика под чистым воротом расстегнутой рубахи полыхает багровыми пятнами: жестокий приступ крапивницы. «Опять?» — удивился Силаев, по рассказам Алексея знавший, какие страдания пришлось ему терпеть в разгар боев под Сталинградом, когда все его тело покрылось волдырями, и давно уже не слыхавший от Братухи жалоб. Братуха промолчал, сцепив пальцы рук. Видно было, что он подавлен. «Чем, Оля?», спросил Силаев. Братуха распрямился. Угадал приятель: Оля. Два года назад Казнов, выпускник летного училища, сидя в запасе и безвыездно пропадая в колхозе, на уборочной, куда гоняли весь авиационный резерв, заливал своей знакомой Оле, будто занят тем, что летает ночью. По особой программе готовится к спецзаданиям. Намекнул на орден, якобы заработанный, но не полученный. Принимала ли она это за чистую монету, или догадывалась, какие чувства руководят Братухой, подогревают его пылкую фантазию, но только отзыв Оли, переданный ему через третьи руки, был окрыляющим: «Братуха содержательный юноша. Я в нем не сомневаюсь». Фронтовая их переписка шла с перебоями, с какой-то вялостью, временами совсем обрывалась. И вот два года спустя командированный в тыл Братуха оказался в городе, где она жила, и на знакомом мосточке, под окнами Олиного дома, куда он мчался, не чуя под собою ног, его перехватила Олина подружка, знавшая Братуху со времен уборочной. На одном дыхании, испуганно и растерянно предупредила: «Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там. Там давно другого ждут. Там другой поселился…»
Оля работала на заводе, где они получали машины, и в цех к ней он все-таки пришел.
Она его не ждала…
Охнула, всплеснула руками, всплакнула и рассмеялась, повела по солнечному проему цеха, со всеми шумно знакомила, объясняла, как дурачку, назначение пилотажных приборов ИЛа, монтаж которых выполнялся в цехе. «Нюра», — указывала Оля в сторону девочки, компонующей прибор; детские пальчики, которыми в свободную минуту Нюра наряжала и прихорашивала самодельного кукленка, ловко ухватывали и соединяли труднодоступные трубочки. Рассказывала о пареньках-подростках, дающих план; прогревая моторы в сильные морозы, пацаны, случается, засыпают в тепле кабины от голода и холода, стужа рвет радиаторы, их приходится менять… «Ты думаешь о смерти?» — неожиданно спросила Оля. Когда вопрос прозвучал, — не прежде того, — он понял, что готов говорить о смерти часами. Ничему другому не учила его война так настойчиво и предметно, как размышлениям о смерти, ничто другое не занимало его мыслей так глубоко, так полно. «Да», — коротко ответил он, со стыдом вспомнив, как хвастал Оле два года назад, хотя реальные события его фронтовой жизни, пожалуй, давали право отнестись к тем россказням снисходительно. Сбиваясь, перечисляла она ему свои пожелания на будущее, свои напутствия. «Возвращайся, мы вас всех ждем», — быстрая острая улыбка скользнула по тонким губам, произнесшим столь великодушное признание. Вспыхнула, поразив Братуху, погасла. Он все вытерпел, ничем себя не унизил. Он хотел одного, чтобы все это скорее кончилось. Но когда они распрощались, желанное облегчение не пришло: в воздухе, в кабине ИЛа, Братуха оказался перед черными зеркальцами пилотажных приборов, собранных Олиными руками. Они располагались так, что, куда бы он ни повернулся, он видел отражение ее лица, ее быструю улыбку, — и снова вспоминал ее подругу на мосточке: «Не ходи туда, Алеша, не ждут тебя там…»
Не войной, не боем опечалено, стеснено сердце Братухи. Страдает его самолюбие, но сильнее самолюбия уязвлена его вера в женскую правдивость, разочарование проникает до самых глубин Братухиного существа, напоминая о себе и сейчас, когда летчик наедине с черными зеркальцами приборов ожидает сигнала на штурмовку высоты 43,1.
Конечно, все последствия месячного перерыва командиру полка неведомы; но долго тянется предстартовое ожидание, и чего только не передумает за это время майор Крупенин.
Так понемногу поднялись в нем и заговорили сомнения относительно Тертышного.
По возвращении с завода Тертышный многих огорошил: женился.
«Не встречал, не видел, представления не имел!» — отчеканил сияющий молодожен, будучи спрошен, знал ли он свою суженую прежде, и сам удивлялся, как это все у него получилось. «Девятнадцать, — сообщил он, кучерявым джигитом беря в шенкеля парашютную сумку. — Еще братишка — ремесленник, а сестренки нету… Десять классов, плюс это, — прошелся он пальцами по воздуху, как по клавишам, — музыка. Слух. Ребенком возили в Москву», — и ждал отклика, и не обманулся, музыка была оценена. «С первого взгляда, а как же… война! Мать — домохозяйка, папаша — закройщик. С работы на свою Заимку идет, под мышкой — штука. Ах, думаю, папаша, прихватил шевиота зятю на костюм. А он бревешко несет, топить-то нечем… Но, правда, вот, — выставил он напоказ голубой кант, от голенища до стеганого пояса освеживший его галифе: — В моем присутствии за полчаса… Ак-синь-я!» — по складам открыл ее имя Тертышный. Положив указательный палец вдоль сомкнутых губ, покусывая заусеницы, он косил темными блестящими глазами в ту сторону, откуда чувствовалась ему поддержка, — у него какой-то нюх, умение заводить или угадывать в других единомышленников, — но, скорее, обеспокоенно, чем озорно: не видать ли Конон-Рыжего, который помнит Мишу Клюева, его подружку Ксеню, ставшую теперь его, Тертышного, женой. «Красивая?» — спросил его Комлев. Тертышный в ответ — как когда-то Клюев — выставил большой палец и просиял… Были в его внезапной женитьбе нетерпение и какой-то вызов, желание поступить наперекор как бы негласному среди воюющих парней уговору не спешить с этим делом… вызов совестливой осторожности именно сейчас, после того, как, судимый и разжалованный под Сталинградом, он вновь получил офицерское звание, командует звеном.
Женатый летчик, всем известно, не так безогляден, как холостяк. А молодожен Тертышный, — после веселой свадьбы, после радостей рая, поставлен на подавление зенитки… Этим запоздало встревожился майор Крупенин.
Что же касается Бориса Силаева, то на фоне «кадров» Силаев, как говорится, не смотрелся. Хотя бы и с формальной стороны: к «кадрам» причислен боевой актив полка от командира звена и выше, а он всего лишь летчик старший.
Когда с рассветом потянулась на старт командирская «восьмерка», Борис расположился среди других наблюдателей под камышовой крышей пищеблока со спокойствием солдата, поставленного начальством во второй эшелон, и с беспечным видом зорко прослеживал, кто взят в ответственный полет, кто не взят, какой боевой порядок для «кадров» избран — в мечтах-то летчик старший уже возглавлял группу. Звено, точнее говоря. Со звеном бы он сейчас, пожалуй, справился. Звено, то есть, две пары, четверку штурмовиков, — он бы провел.
Справа и слева от Силаева — молодежь, стручки, в полку две-три недели, обо всем судят и рядят громко, — уже идет среди них обычная с началом боевой работы переоценка ценностей, падают вчерашние авторитеты, восходят новые, и этим надо объяснить довольно частые по вечерам воспоминания о героических поступках детства: тот спас утопающую, этот отличился на железнодорожных путях…
— Загрузка по шестьсот килограмм?
— По шестьсот.
— Насчет прикрытия… Вроде как прикроет сам Алелюхин?