Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда-то Комлев помышлял об истребителе — все немногое, что он слышал и знал о летчиках, сводилось к подвигам истребителей. Героем воздушных ристалищ и легенд был доблестный истребитель. Он один. Комлев к нему и применялся. Тот же Чапай, но, в духе времени, не на коне, а в небе. «Один на лихом „ястребке“». А военком поделил список на две половинки, и он оказался в училище, выпускавшем летчиков-бомбардировщиков. Эта чужая воля, проявившись внезапно и бесповоротно, сильно подействовала тогда на Дмитрия Комлева. Жить хотят все, садятся не все.

Чума болотная, клял себя Комлев, оставить штурмана на стоянке!

Возле этой тугой, неподатливой штуки надо быть вдвоем. Надо шуровать ею в две руки, как предписано. Штурман, будь он рядом, навалился бы, дожал. Или звеньевой… Капитан сказал: когда техник летает на своей машине да посвистывает, тогда он нашего племени, мастер. Урпалов же в воздухе переживает, а на земле наверстывает, сказал капитан. Одному, похоже, этой каши не расхлебать. Разве что на живот… Поаккуратней. Стойки, пока подломятся, частично смягчат удар, крылья не длинные, крепкие…

В момент кончины самолет становится похожим на живое существо.

На границе, под Равой-Русской, после того как освеженную песком и мелом самолетную стоянку взрыли, вздыбили, перелопатили «юнкерсы», два наших белотелых бомбардировщика, сблизившись остекленными носами, распластались в лужах черного масла как гигантские земноводные, сползшие к водопою; истребитель с подломанной ногой поднял короткий хвост подобно окоченевшей птице…

«Девятка», согнув винты, зароется в пыль двухголовым бараном.

Мать написала: трофимовская Зорька принесла телка о двух головах. Вся Куделиха всполошилась, служили молебен. Беда, говорят, катит большая.

Вот она, его беда.

Он с трудом разогнулся.

Разворот.

Распустил привязные ремни, ближе к паху сдвинул упиравший в ребро пистолет, разомкнул грудной карабин парашюта — рассупонился.

«Сейчас или никогда», — сказал он себе, выходя на длинную сторону своего маршрута над аэродромом. Сомневался — так ли. Сейчас ли… Собирался с духом. Только бы спина не отказала. Только бы не подвела меня моя хребтина. Только бы не она… Вглядывался в метки, в их излом.

Вроде бы что-то сдвинулось.

Вроде бы угол изменился.

«Причина?» — «Невыпуск шасси», — слышался ему чей-то диалог. «По возвращении с задания?» — «Облет мотора… Задание не выполнено… До задания дело не дошло. Фронт остался без разведчика! Назначено расследование…»

От себя — к себе, от себя — к себе…

Этому будет конец?!

Дядя Трофим отговаривал его от училища… теперь с Трофимом не поспорить, помер, но не должно, чтобы его, Трофима, взяла. Двадцать второго июня, под Равой-Русской, когда они днем вернулись с задания, у него был убит штурман и не выпускалось правое колесо. Он кружил с убитым на борту, пропуская всех, чтобы не занять, не загромоздить посадочную, не представляя, как ее вспахали немецкие «восемьдесят седьмые», налетавшие в их отсутствие, — а потом притер-таки свою «двадцатку», и колесо, с таким трудом дожатое, угодило в воронку, «двадцатка» чудом не скапотировала, не вспыхнула, Конон-Рыжий от удара потерял сознание, техник выдернул его из-под повторно начавшейся бомбежки, уволок в щель, а его, Комлева, снова послали на задание. И они мстили, как могли, делали, что удавалось, и так до переправы через реку Ятрань, а под Ятранью, передавая своему технарю, чтобы сберег, комсомольский билет, командировочное и проездную плацкарту, в которых так и не отчитался, выгребая из карманов мелочь, он не стерпел, высказал в сердцах, что думал: как же это получается, к учениям не допускали, «подвел товарищей», а на переправу, где «мессера» и зенитки без просвета пожалуйста?! Не зря сказал, предчувствовал, как в воду глядел — сбили его, выпрыгнул… нашел своих, нагнал в Каховке, и в Каховке — на тебе, влепили «непонимание момента», сплавили. Но момент-то он всегда понимал и понимает, Момент в том, чтобы качать. Ему заказано качать, до последней капли качать…

«Девятка» в его левой руке шаталась, кренилась, теряла скорость, он выхватывал ее, — работал плунжером, качал. Одним Умань, другим Каховка, думал он. Одни дойдут, другие — нет, дорога одна. «Непосредственный виновник?» — звучал в его ушах диалог. «Лейтенант Комлев».

Внизу, на стоянке, осталось двое, третий куда-то исчез — к телефону?.. докладывать?.. Он не рассмотрел — кто, да и не старался. Генерал, конечно, здесь. На что-то надеется. На самолет, который, как он сострил в тот раз, под Уманью, сам сажает летчика… Отослав его давеча своим «пожалуйста», генерал ведь медлил, не решался, не выпускал. Теперь сочтет себя правым… Он и был перед взлетом прав… не совсем, не до конца… но был… не в этом суть, а в том, чтобы качать, сгибая рукоять в дугу, выламывая плунжер из гнезда, со штурвалом в левой, с плунжером в правой, до самой земли… от себя — к себе, от себя — к себе…

Мокрая ладонь скользнула, он завалился, медленно, в изнеможении приподнялся, переждал, перевел дыхание, поднялся еще. Сел, почти как подобало ему, командиру, сидеть, когда он, возглавляя, экипаж из трех человек, водил неуязвимую «девятку», и она, чуткая, податливая, словно бы выжидала, когда он останется с ней один на один. Дождалась. Странно, но вместе с силами Комлева оставил страх. Страх потерять, погубить этот металл — моторы, крылья, шасси; опустошенный, он испытал облегчение, оно длилось, может быть, миг, но этот миг поднял его, возвысил, он испытал презрение к себе за свою недавнюю жалость к «девятке»…

Он, наконец, распрямился в кресле, как старался все это время, упустив рукоять, сел, как привык, как ему было удобно, и увидел: подсобные метки сошлись, сомкнулись в вертикаль, похожую на поднятый шлагбаум, колеса вышли, встали на место.

…Багровый Хрюкин, непослушными пальцами потирая височную кость, молча всматривался в Комлева, доложившего ему, что мотор облетан.

— Покажи спину, — сказал Хрюкин.

— Мокрая, — ответил Комлев, не оборачиваясь, — до пят мокрый. В сапогах хлюпает.

— Перемотай портянки. Перемотай, перемотай… Рука не отсохла?

Комлев через силу согнул и разогнул, будто пудовый, локоть, пошевелил набрякшими пальцами.

…Три-четыре поворота ослабевшей гайки гидропомпы устранили неисправность и поставили «девятку» в строй.

В ее проверенных, приподнятых моторах играл задор.

Но Комлеву она постыла.

Он в ней изверился, не мог, не хотел ее видеть, думать о ней.

Урпалов, в предчувствии беды убравшийся подальше от начальства, был потрясен и возмущен случившимся.

— Что значит, лейтенант, о себе возомнить, о других не цумать! — безжалостно выговорил он летчику. — Освоил «пешку», так уже все нипочем, ухватил бога за бороду?.. Да в боевых условиях, хочешь знать, на одноместных ИЛах, если припрет, вообще без «спарки» обходятся… садятся и летят, да! И ничего, не кичатся!..

Дозаправились.

— Поскольку личная просьба… — объяснял ему Хрюкин свое последнее решение, лицо генерала помягчело, в нем была просительность. — Поскольку у экипажа «девятки» большой опыт… необходим еще один, последний, так сказать, прощальный разведмаршрут… Я дал согласие.

«Все решается на земле…» — думал, слушая его, Комлев, впервые понимая не утилитарный, как в командирском назидании: «Победа в воздухе куется на земле», смысл этих слов, а другой, более общий, вбиравший в себя и ослабевшую гайку гидропомпы, и ато согласие генерала, и то, что ждало его, Комлева, сейчас и в будущем… что ждало всех. И — нет, повторял он себе, не в небе, гимны которому он тоже пел, не в кабине, мифические таинства которой пахнут потом и выжимают человека как половую тряпку, — все решается на земле.

Поделиться с друзьями: