Адепт Бурдье на Кавказе: Эскизы к биографии в миросистемной перспективе
Шрифт:
К 1989 г. структурные ограничители ослабли настолько, что действующие лица драмы не могли более с уверенностью предсказывать последствия собственных слов и решений. Чем дальше заходил процесс развала СССР, тем более бурной и хаотичной становилась схватка за то, кому теперь достанутся его политические и экономические активы. Неопределенность, в те дни воцарившаяся в общественных структурах и умах людей, отнюдь не означала наступления полной свободы от ограничителей. Рушащаяся система создавала хаотический лабиринт, который оставлял ограниченный набор ходов. Дальнейшая череда событий могла определяться калейдоскопически случайным сочетанием основных элементов, таких как место и время действия (вполне по ленинскому «вчера было рано, завтра будет поздно», но как узнать, когда пора?), личные связи, габитус («нрав»), текущее общественное настроение, просто даже одним-единственным случайно удачным или не слишком удачным поступком.
В этой главе мы будем отслеживать извилистые пути политической борьбы начала девяностых в ситуации кризиса и наступавшего распада государства. Спектр вариантов мы находим в примерах национальной революции в Чечне, этнической гражданской войны в Абхазии, а также дважды потерпевшей неудачу революции в Кабардино-Балкарии, что затем обернулось «нормальной» квазиреставрацией номенклатурного режима. Герой нашего повествования Муса Шанибов играл видную роль во всех трех случаях. Кроме того, мало кому даже среди экспертов известное «чудесное избавление» Аджарии в 1990–1991 гг. предоставляет ценный аналитический контраст войне в Абхазии и даже куда более известной трагедии Боснии и Герцеговины. Здесь мы столкнемся с весьма драматическими эпизодами – включая убийства, побеги из тюрьмы, батальоны добровольцев и революционные толпы, приступом берущие бастионы государственной власти.
Рассмотрение примеров Чечни, Абхазии и Кабардино-Балкарии предоставит нам достаточно панорамный вид на посткоммунистическую периферию. Ранее Чечня (как теперь ни трудно поверить) была высоко индустриализованной республикой, хотя в основном и анклавно с центром в ее столице городе Грозном. В Абхазии не было ни сколько-нибудь значительной промышленности, ни по-настоящему больших городов. Здесь основой уникального благосостояния служила повсеместная и крайне прибыльная неформальная экономика субтропических курортов и ориентированного на частный рынок цитрусового плодоводства. Кабардино-Балкария находилась где-то посредине по степени индустриализации в советский период и в экономико-демографическом плане, хотя организационно и культурно стояла несколько ближе к Чечено-Ингушетии. В 1990-x гг. государственные структуры Чечни оказались полностью разрушенными вследствие революции и войны; в Абхазии госаппарат после войны за отделение от Грузии оказался полуразрушенным; в Кабардино-Балкарии старый режим устоял против митингующих толп и экономического кризиса, вернув себе власть под покровительством Москвы, хотя и в значительно усеченном виде. Таким образом, мы замкнули аналитический круг и вернулись к темам, поднятым в первой главе, включая две сравнительно-аналитические задачки: почему Кабардино-Балкария непохожа на Чечню, и почему Кавказ в целом вышел из коммунистического периода совершенно иначе, чем Центральная Европа? И, наконец, что все это означает для ближайшего будущего?
Отступательная контрстратегия перестройки
На угрозу утраты контроля над Восточной Европой и республиками СССР во второй половине 1989 г. Москва ответила двумя совершенно разными способами. На внешнем фронте были предложены неожиданно щедрые компромиссы; в то же самое время на внутреннем фронте центр ответил демонстрациями военной силы и подрывными спецоперациями против национальных движений, приблизившихся к захвату власти в союзных республиках и угрожавших отделением от Советского Союза. В первом случае стратегия компромиссов, упреждающих худшее, вылилась в серию «бархатных» демократических революций в соцстранах Восточной Европы. Во втором же случае стратегия подрывных спецопераций способствовала эскалации межэлитного соперничества по линиям этнической и региональной напряженности в серию войн на южной периферии СССР, от Приднестровья до Закавказья и Таджикистана.
В те лихорадочные дни Горбачева подозревали в лицемерии либо в слабости и утрате контроля над собственными силовиками. По более трезвому размышлению, в действиях Москвы просматривается определенная стратегическая цельность и расчет, хотя и далеко не всегда удачный. Союзников по Варшавскому договору (и тем более Афганистан, Пемен, Никарагуа и Эфиопию) приходилось сбрасывать как балласт. Возврат к силовому контролю над внешним геополитическим периметром сулил колоссальные военные и экономические издержки и означал возобновление глобальной «холодной войны» без какой-либо ясной перспективы [274] . Хуже того, воспроизводилась ситуация после 1968 г., что наверняка положило бы конец реформам внутри самого СССР и его продвижению к европейской интеграции. Вот в чем причина демонстративной дозволенности «бархатных» революций 1989 г. в соцстранах Восточной Европы. Маневр выглядел смело и, учитывая резко сокращавшиеся возможности, даже многообещающе. Москва превращалась из исторического угнетателя и покровителя морально устаревших и экономически неэффективных бюрократических диктатур в прогрессивного освободителя и будущего союзника восходящего поколения демократий. К изумлению и замешательству Запада (чего стоило внезапное объединение Германии, так встревожившее прочих членов НАТО), рушился «железный занавес» и с ним привычное деление континента на две противостоящие неравные части. Возникало не «окно», а громадный пролом в Европу. Вот только хватило бы времени и внутренних сил им воспользоваться…
274
Valerie Bunce, The Empire Strikes Back: The Evolution of the Eastern Bloc from a Soviet Asset to a Soviet Liability. International Organization, 39 (Winter 1985).
Вхождение в Европу на равных, безусловно, предполагало сохранение СССР в качестве мощной геостратегической и ресурсно-сырьевой платформы с массой занятого в передовых видах деятельности населения и интегрированным хозяйственным комплексом. Нет особой непоследовательности в том, что Горбачев, красиво разменивая соцстраны, в то же самое время интриговал и некрасиво боролся за сохранение союзного государства доступными ему средствами. Советский реформатор, над которым постоянно довлел печальный пример Хрущева, не мог рассчитывать на безусловную поддержку и даже элементарную лояльность внутренних консерваторов. Но без них было невозможно использовать вооруженные силы, спецслужбы, как и многие хозяйственные ресурсы Союза, поэтому Горбачев с 1989 г. предпринимает сложную игру на правом фланге. Тем самым он отдаляет от себя и приводит в отчаяние возлагавших на него столько надежд, но пока слишком бессильных демократов. Показательно, что и Ельцин, выступавший тогда в силу собственных политических обстоятельств непримиримым демократическим критиком горбачевского союзного правительства, вскоре придя к власти, совершит еще более резкий поворот вправо, и теперь уже сам будет пытаться совладать с региональными и этническими сепаратистами по мере своего понимания задач и значительно уменьшившихся сил. В этом же смысле преемником, а не отступником от стратегического курса Горбачева и Ельцина будет выступать и Путин. Дело не в пресловутой имперской ментальности русских, не в «фантомных болях» по утраченному величию, не только в застарелом и едва скрываемом комплексе неполноценности перед лицом развитого Запада, и тем более очевиднейшим образом не в личных психологических диспозициях столь разных по характеру кремлевских правителей, как Горбачев, Ельцин и Путин. Дело в структурной противоречивости положения России, исторически балансирующей на полупериферии Европы.
Все же не стоит вовсе отрицать присутствия доли социального психологизма в дилеммах Горбачева. Для государственного деятеля иметь дело с Вацлавом Гавелом и Тадеушом Мазовецким, вероятно, не то же самое, что с личностями типа Звиада Гамсахурдия или, подавно, с полевыми командирами из недавних крутых мужиков. Венгерские, чешские и польские оппозиционеры доказали не только свою организационную силу, но и политическую вменяемость. Вернее сказать, именно благодаря организационной силе и дисциплине они оказались способны выдвигать вменяемых лидеров и идти на состоятельные компромиссы с реформистским крылом собственной номенклатуры, а также с Горбачевым, который, таким образом, становился внешним партнером межэлитных пактов стран, как теперь выражались, Центральной Европы и ключевым гарантом обновленной классовой гегемонии на основе общих задач и ценностей европейской интеграции. Политически и психологически труднее было признать, что к той же категории придется отнести и Прибалтийские республики. Но и это было сделано, когда прибалтийские движения доказали свою способность оказывать организованное сопротивление акциям запугивания и в то же время заключать компромиссные альянсы с собственной номенклатурой и контролировать раздражители в лице националистических радикалов с собственной стороны. Не должно быть никакого сомнения, что ответственные, уравновешенные, политически и организационно талантливые и даже весьма харизматичные лидеры потенциально существовали также и в оппозиционных гражданских обществах на Кавказе. Многие из них достаточно известны в своих республиках и за рубежом, поскольку даже в 1990-е гг. сумели так или иначе реализоваться – только не в качестве ведущих публичных политиков, а скорее прогрессивных организаторов в бизнесе и науке, правозащитников, независимых журналистов, политических и деловых аналитиков, неизбежно в условиях разрухи проводящих большую часть времени в поездках на стипендии и гранты западных фондов. Однако на Кавказе социально-психологический типаж умеренного оппозиционного интеллигента пришел в несоответствие со стихийной гиперэнергичностью национальных мобилизаций и в то же время не находил себе партнеров среди местной национальной номенклатуры, организуемой коррупционными связями и личным патронажем, а не корпоративной бюрократической культурой и политическим расчетом. Еще и еще раз подчеркну главный тезис – разница между Прибалтикой и Центральной Европой с одной стороны и Кавказом и Балканами с другой стороны была не абсолютной, а относительной. Расхождение их траекторий обусловлено не столько роковыми особенностями национальной культуры, сколько классовым составом обществ и практиками властвования, сложившимися в госструктурах. Различия социальные и институциональные приобрели в бифуркационной точке 1989 г. выраженно дивергентные векторы, которые вели к самоусилению возникшей политической динамики и все дальше разводили бывшие соцстраны и республики по секторам исторических возможностей. Если в Прибалтике умеренные оппозиционеры и реформистские бюрократы совместно оттеснили националистических радикалов, на Кавказе дело оборачивалось ровно наоборот. Последнее и пытался любой ценой предотвратить Горбачев и люди из его окружения, устраивая радикалам препятствия, отвлекающие конфликты и диверсионные провокации. Делалось это, надо прямо сказать, очевидно, не из гуманизма, а по сугубо политической логике тактического отступления и перегруппировки наличных сил на хаотически обрушающемся фланге.
В ближней сфере своих интересов и подальше от соприкосновения с Западом – в союзных республиках и, прежде всего на Кавказе – теряющая прямой контроль Москва теперь регулярно применяла рычаг тайных операций, став закулисным участником переворотов и сепаратистских конфликтов. В целом эта политика была схожей со стратегией Белграда в период войн за выход из состава Югославии: на сепаратизм союзных республик центральное правительство ответило негласной финансовой и военной поддержкой меньшинств и различных оппозиционеров внутри самих республик [275] . Остается неясным, в какой мере лично Горбачев вырабатывал и санкционировал подобную стратегию. Наверняка было приложено немало усилий, чтобы его имя никак не связывалось с подрывными операциями. И все же трудно вообразить, что строго субординированная советская система даже в дни финального кризиса могла приводиться в действие без команд сверху. На этот вопрос ответ предстоит искать историкам будущего.
275
Детальное сравнение посткоммунистических траекторий Сербии и России дают Valerie Bunce, Subversive Institutions. New York: Cambridge University Press, 1998; Veljko Vujacic, Historical Legacies, Nationalist Mobilization, and Political Outcomes in Russia and Serbia, Theory and Society 25 (1996); Anatol Lieven, Chechnya: The Tombstone of Russian Power. New Haven: Yale University Press, 1998, chapters 6 and 7.
Первой национальной республикой СССР, где номенклатура капитулировала и разбежалась либо переметнулась на сторону радикальной националистической оппозиции, стала Грузия. В силу этнической пестроты и особенностей истории на территории Грузии могло разразиться с полдюжины внутренних сепаратистских восстаний, однако не всем им выпало состояться. Целый массив сельскохозяйственных районов на юго-востоке Грузии населяют азербайджанцы. (А по другую сторону границы, в Азербайджане, живут грузины-ингилойцы, обращенные в ислам столетия назад – богат Кавказ антропологическими особенностями.) В нескольких других горных районах на юге Грузии основное население составляли армяне и выселенные в Закавказье еще при царях общины русских религиозных нонконформистов: молокан и духоборов. Было тут и свое трудное «наследие прошлого». В декабре 1918 г. Грузия и Армения воевали из-за спорных пограничных местностей. Но, во-первых, эти территории в советский период не получили статуса автономии, следовательно, этим глубоко сельским районам недоставало критической массы собственных элит, чьи субординационные конфликты с тбилисским начальством могли бы послужить детонатором, как и организационных структур автономии, которые могли быть использованы в дальнейшей сепаратистской мобилизации. Эти населенные армянами и азербайджанцами районы с распадом грузинской советской государственности в 1990 г. все же стали самоуправляющимися де-факто, на основе сельсоветов, школ, местных газет-многотиражек, бывших колхозов/совхозов и отделений милиции оформились какие-то локальные этнически-окрашенные структуры и их лидеры. Но здесь мы четко наблюдаем (не)действие второго фактора сепаратизма – на фоне разгорающейся войны в Карабахе и Азербайджан, и Армения вполне разумно избегали ввязаться в новые конфликты. Кстати, этот малоизвестный факт невозникновения новых пограничных конфликтов показывает, что пришедшие к власти в этих республиках национальные движения не были вовсе ослеплены идеологией. Кроме того, даже в период наибольшей интенсивности карабахского конфликта, армяне и азербайджанцы на территории Грузии сохраняли нейтральные отношения на бытовом уровне и даже торговали ко взаимной выгоде. Знакомые между собой таксисты и водители грузовиков за определенную плату совершали через Грузию эстафетные рейсы из Баку в Ереван и обратно, передавая пассажиров и товары из рук в руки.
Движения за выход из состава Грузии вспыхнули лишь в тех областях, где наличествовали автономные правительства с более или менее прямым выходом на Москву, отчего сохранялась напряженность, порождаемая соблазном решать свои проблемы в обход тбилисской бюрократии [276] . Таких автономий в Советской Грузии было три: Абхазия, Южная Осетия и Аджария. Грузинская антикоммунистическая оппозиция в 1989 г. шла к власти под лозунгами возвращения в лоно «европейской христианской цивилизации» и преобразования Грузии в независимое национальное государство. Крупнейшие течения нововозникшего грузинского гражданского общества требовали упразднения национальных автономий, которые в их глазах выглядели навязанным безбожными большевиками имперским институтом, воплощавшим принцип «разделяй и властвуй». Эта мысль была наглядно донесена (а буквально – довезена) до самих этнических меньшинств в 1989 г. пропагандистскими автопробегами радикальных грузинских политиков и их сторонников, регулярно выезжавших проводить митинги в автономных образованиях по периметру Грузинской ССР. Подобные демонстративные акции преследовали три цели. Для тбилисских улиц они служили подтверждением героического статуса крестового похода, т. е. создавали символическую разновидность политического капитала. Во-вторых, они непосредственно создавали политический капитал в виде организационных структур и сетей личных контактов, собирая людей под знаменами единого дела, в том числе «пробуждая» живших в автономиях грузин к факту их эксплуатации с последующим созданием местных отделений тбилисских националистических партий. Следует отдать им должное, грузинские оппозиционеры в отличие от московских, рано и довольно успешно предприняли свое хождение в народ, благо их страна по размерам не превосходила Московскую область. Основными обещаниями стали устранение контроля со стороны негрузинских бюрократов на местах, прежде всего в Абхазии – лозунг крайне заманчивый для людей, вовлеченных в неформальное или «теневое» сельское хозяйствование – и поднятие статуса местных грузин, ранее ущемляемых меньшинствами. Наконец, без слов было понятно, что это были демонстрацией силы, призванной убедить либо принудить этнические меньшинства согласиться с предстоящей унитарностью грузинского национального государства.
276
Приднестровье и Гагаузия в Молдавии составляют теоретически исключение, поскольку автономиями в советский период не обладали. Очевидно, функцию организации мог исполнить и партхозактив, обладающий достаточно четкой идентичностью и поддержкой извне.
В полном соответствии с логикой политической поляризации, демонстративная радикализация грузинского национализма политизировала и этнические меньшинства, которые начали сплачиваться и искать поддержки извне перед лицом грядущей независимости Грузии. До поры риторические действия относились к категории, которую Бурдье называл «символическим насилием». Символическое быстро становится реальным вооруженным насилием, когда оружия оказывается в избытке, а люди в условиях распада государства видят в нем крайнее и неизбежное средство для защиты собственной безопасности.