Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Маркс начинает свой анализ с базового элемента капиталистической экономической системы – с товара. Вещь становится товаром, когда ее можно обменять, когда ее ценность не ограничивается пользованием этой вещью, а возрастает за счет меновой стоимости. А для того, чтобы обмениваться разными товарами, их нужно как-то сравнивать между собой. Маркс утверждает, что в основе этого сравнения лежат не естественные свойства товара, а затраченные на его производство усилия. Товары пригодны для обмена только в том случае, если их можно свести к общему знаменателю: к абстрактному, обезличенному человеческому труду.

Еще один читатель «Капитала», опосредовано присутствовавший на Капри, пользовался этим абстрагированием человеческого труда для обоснования крупномасштабной истории непрерывного упадка: Лукач в своей книге «История и классовое сознание» объявил сопоставимость всех товаров фатальной характеристикой капиталистического способа производства. С точки зрения Лукача, все необычные качества, всякая индивидуальность расщепляются на малые элементы, чтобы их можно было сравнивать с другими объектами. Рационализация производственных процессов, которую Маркс считал прогрессивной в отношении сковывающих их производственных отношений, для Лукача является лишь «усиливающимся исключением качественных, человеческих, индивидуальных свойств работника» [83] . Под знаком «овеществления» это исключение влияет на все общество: не только на вещи, которые все включаются в этот процесс, но и на правовую систему, на бюрократию, на душу работника и т. д. Структура товарных отношений является для Лукача «прообразом всех форм предметной вещественности и соответствующих им форм субъектности в буржуазном обществе» [84] .

83

Luk'acs, «Geschichte und Klassenbewusstsein», S. 176f.

84

Там же, S. 170.

Возможно, марксистский анализ в версии Лукача небезупречен в плане теории [85] , но он является адекватным выражением экзистенциального одиночества в закрывающемся мире. Например, Кракауэр полагал, что современные люди «загнаны в такую реальность, которая заставляет их служить разным техническим эксцессам, причем, несмотря на гуманитарное обоснование тэйлоризма (или именно из-за него), они не становятся повелителями машин, а сами превращаются в машины» [86] . Беньямин, в тот период ошеломленный знакомством с Лацис, прочитал на Капри рецензию Эрнста Блоха на «Историю и классовое сознание» и написал своему другу Гершому Шолему, что «здесь сошлись все знаки: во-первых, личные, а во-вторых – книга Лукача, которая поразила меня тем, что Лукач по политическим соображениям пришел к таким выводам в области теории познания (по крайней мере, частично; может быть, не в той мере, как мне сначала показалось), которые показались мне очень знакомыми, подтверждающими мои предположения» [87] .

85

Menninghaus, «Kant, Hegel und Marx in Luk'acs’ Theorie der Verdinglichung».

86

Kracauer, «Die Reise und der Tanz», S. 219.

87

Benjamin, Gesammelte Briefe, Bd. II, S. 482f. К дискуссии о том, когда именно Беньямин прочитал «Историю классового сознания», см.: Kaulen, «Walter Benjamin und Asja Lacis», S. 95.

Упрощенную интерпретацию анализа товарной формы мы видим и в книге о барочной драме, в которой Беньямин с непревзойденной (и не свойственной ему) лаконичностью доводит до крайности определение взаимозаменяемости вещей: «Всякий человек, всякая вещь, всякое отношение может означать что угодно иное» [88] . Это высказывание относится к языковой технике барочных аллегорий. Но невозможно не заметить и диагноза своему времени: «Такая возможность выносит профанному миру страшный, но справедливый приговор: это мир, в котором детали не так уж и важны» [89] . Это профанный мир, потому что он во все большей степени состоит из профанных, пустых вещей. Соответственно, при анализе содержания барочной драмы Беньямин исследует закрытые пространства – мир самодостаточен в своей имманентности, у него нет больше перспективы, выходящей за его пределы: «Не существует барочной эсхатологии» [90] . Кракауэр же в своем трактате о детективном романе интерпретирует холл отеля как профанный эквивалент утраченной святости божьего храма. Трансцендентность перетекла в «область имманентного, верхнее стало нижним» [91] .

88

Benjamin, «Ursprung des deutschen Trauerspiels», S. 350.

89

Там же.

90

Там же, S. 246.

91

Kracauer, «Der Detektiv-Roman», S. 122.

На тот момент, когда Беньямин, Зон-Ретель, Кракауэр и Адорно встретились в Неаполе, «Истории и классовому сознанию» был всего год. Другая работа Лукача в 1925 году уже была хорошо знакома неаполитанским отдыхающим, интересующимся вопросами эстетики, и отложилась у них в сознании: «Теория романа», которая еще не формулировала претензии к современному миру в марксистских терминах. Зато метафорика делает еще один оборот и дарит поколению, которое без особого труда может применить к себе описанную выше бессмысленность постэпичного мира, еще один удобный лозунг, наряду с «овеществлением». Автор утверждает, что мир, созданный людьми, прогнил, что это, как он сформулировал, «лобное место истлевшего внутреннего мира» [92] . Вещи, окружающие человека, все больше становятся «застывшим», «отчужденным» каркасом. Лобное место – радикальный образ мира, катящегося в тартарары, образ современности, утратившей всякий смысл, всякую трансцендентную перспективу.

92

Luk'acs, «Die Theorie des Romans», S. 55.

«Из вещей пропадает теплота. Предметы повседневного обихода мягко, но решительно отталкивают людей» [93] , – писал Беньямин. Может быть, Беньямин, Зон-Ретель, Эрнст Блох и многие другие собрались на берегах Неаполитанского залива и на Амальфитанском побережье именно для того, чтобы увидеть последний луч прежней, неотчужденной жизни?

Если Капри стал провинциальным пристанищем для романтиков, то Неаполь был пристанищем общественным. Неаполь расположен не так уж далеко на юге, с него начинается нижняя треть итальянского сапога. Но для гостей с севера он был воротами в чужой мир – не европейский, почти восточный. Взору людей, воспитанных в преимущественно протестантской культуре, приученных к промышленной трудовой этике, представал молох, соединявший в себе жизнетворчество, праздность и сладострастие; в воздухе носится представление о «европейских дикарях» [94] . Рай для всех беглецов от цивилизации.

93

Набросок к «Императорской панораме» в «Улице с односторонним движением», опубликовано в издании: Benjamin, «Gesammelte Schriften», Bd. IV, S. 933.

94

Richter, «Neapel», S. 91.

Беньямин постоянно выезжал с Капри в Неаполь, совершив не менее двадцати таких поездок. Совместно с Асей Лацис он написал эссе «Неаполь», в котором ввел понятие пористости для характеристики этого хаотичного разнообразия: ничто не закреплено на своем месте, все перемешивается в результате импровизированных, неожиданных поворотов – внутреннее и внешнее, молодость и старость, извращение и святость: «Пористость – бесконечный, непрерывно открываемый заново закон этой жизни» [95] . Лацис и Беньямин старались изучить этот закон до мельчайших деталей, и даже дрянные ароматизированные соки со льдом добавляли красок в образ, в котором они любили каждую мелочь. Неаполь стал для Беньямина «самым ярким городом из тех, что я видел – может быть, кроме Парижа» [96] . «Он ищет путь из упорядоченного буржуазного общества, ориентирующегося на индивидуализм, в сторону утерянных первооснов социальной жизни» [97] , – писал Петер Сонди о тексте Беньямина и Лацис, посвященном Неаполю. Наблюдать за тем, как группа неаполитанцев заходит в таверну и непринужденно присоединяется к разговорам, к другим констелляциям посетителей, – это «настоящий урок пористости, в которой нет никакой агрессии; в отличие от немецкой навязчивости, здесь только дружелюбие и открытость, это диффузное, коллективное движение [98] », – писал Эрнст Блох, в 1924 году также побывавший в Неаполе.

95

Benjamin/Lacis, «Neapel», S. 311. О «возрождении» категории пористости в «новейших исследованиях городского пространства и социологии Неаполя» см.: Pisani, «Neapel-Topoi», S. 37. Включение пористости в топосы Неаполя приводит, как констатирует Пизани, к «содержательному истончению вплоть до полной бессодержательности» (там же).

96

Benjamin, Gesammelte Briefe, Bd. II, S. 451f.

97

Szondi, «Benjamins St"adtebilder», S. 140.

98

Bloch, «Italien und die Porosit"at», S. 509.

Зон-Ретель, часто сопровождавший Беньямина в прогулках по городу, тоже отбросил теоретическую аскезу, живописуя в своем коротком эссе устойчивость неаполитанцев к любой модернизации. Ослик с тележкой тут колоритнее любых клише и способен надолго перекрыть движение, а техника постоянно ломается. Создается впечатление, что Зон-Ретель, в детстве немало узнавший о мире тяжелой промышленности своего опекуна Пенсгена [99] , в Неаполе не перестает радоваться встрече с еще не окончательно модернизированным обществом, с «аграрным подпольем города» [100] , «миром с очень древними корнями» [101] . Во время восхождения на Везувий он проигнорировал все фуникулеры и добрался до кратера на лошади и пешком по другому склону, на котором нет никаких технических сооружений.

99

Sohn-Rethel, «Aus einem Gespr"ach von Alfred Sohn-Rethel mit Uwe Herms "uber “Geistige und K"orperliche Arbeit” 1973», S. 5.

100

Sohn-Rethel, «Eine Verkehrsstockung in der Via Chiaia», S. 9.

101

Там же, S. 15.

Может быть, это был тот минимум, на котором сходились во взглядах эти философы-хулиганы, встретившиеся в Неаполе: недовольство холодом современного мира? И приятное ощущение от пребывания в месте, где этот холод пока не так чувствуется? Значит ли это, что они вливаются в толпу путешествующих романтиков, которые не хотят быть винтиками в машине, хотят быть особенными?

Пористая пемза

Дело обстояло с точностью до наоборот. Неаполь не был альтернативой холодной современности. Он был ее самой красивой иллюстрацией. Лобное место Лукача, оссуарий овеществления – плоть Неаполя. «Наверное, мало есть городов, присвоивших себе такое количество “мертвых голов” – бронзовых, вырезанных из дерева или мрамора» [102] , – писал Мартин Мозебах, которому в более поздний период тоже довелось погулять по Неаполю. Причем эти головы – только отдельные примеры, волею судьбы вышедшие на свет. У наземного Неаполя есть подземный двойник-негатив, потому что именно из-под земли добывали камни для строительства. Во время эпидемии чумы в XVII веке эти катакомбы приобрели практическое значение, их использовали в качестве оссуариев. В результате возник существующий до сих пор культ хранящихся там скелетов и черепов. Каждый неаполитанец выбирает себе своего святого, ухаживает за его останками, украшает их, а взамен надеется получить какие-то указания относительно будущего, помощь в исполнении больших и малых желаний [103] . Идеальная метафора овеществления тут являет себя в чрезвычайно положительном свете, лобное место вдруг снова становится гарантией того, чего мы боялись лишиться из-за этого овеществления, – гарантией связи, близости, тепла, трансцендентности.

102

Mosebach, «Die sch"one Gewohnheit zu leben», S. 137.

103

Richter, «Neapel», S. 15.

Но и без всяких метафор это работает с вещами, которые стали чужими. Неаполитанцы, эти хладнокровные мастера импровизации, превращают неисправную технику в «чудесный арсенал сломанных вещей» [104] , из которых они составляют удивительные новые предметы. Зон-Ретель рассказывает об одном штурмане, который приспособил неисправный двигатель своей лодки для того, чтобы варить на нем кофе [105] . А еще о хозяине молочной лавки, который «взбивал сливки старым велосипедным колесом» [106] .

104

Sohn-Rethel, «Eine Verkehrsstockung in der Via Chiaia», S. 13.

105

Там же, S. 14.

106

Sohn-Rethel, «Das Ideal des Kaputten», S. 37.

Рассказы Зон-Ретеля – эхо того восхищения, которое выражал, пожалуй, самый знаменитый немец, путешествовавший по Италии. «Я вижу у этого народа самую живую и остроумную промышленность, направленную не на то, чтобы обогатиться, а на то, чтобы жить без забот» [107] , – писал Гёте о неаполитанцах в своем «Итальянском путешествии». Зон-Ретель, воспитанник промышленника, в двадцатые годы помог этим словам о «странной» промышленности превратиться в настоящую концепцию. Вещи становятся волшебными именно потому, что они сломаны либо вырваны из предписанного им контекста. Именно то, что вызывает недовольство Лукача, а именно отчуждение через овеществление, является условием удачного возникновения чего-то нового: «Например, в этом городе самые сложные технические приспособления соединяются ради простейших, но не виданных ранее действий» [108] , – писал Зон-Ретель. Таким образом отчужденным вещам, этому лобному месту, придается способность сбросить с себя отчужденность, профанность. При этом не теряется ни грана трансцендентности. Она прячется внутри отчужденных вещей. В своей работе «Идеал сломанного» Зон-Ретель рассказывает, как очень профанная вещь, а именно лампочка «Осрам», становится частью праздника, неотъемлемой частью «неаполитанской иконы и вместе со сверкающим нимбом Мадонны вызывает в душах благоговейный трепет» [109] .

107

Goethe, «Italienische Reise», S. 245.

108

Sohn-Rethel, «Das Ideal des Kaputten», S. 38.

109

Sohn-Rethel, «Das Ideal des Kaputten», S. 36.

Конец ознакомительного фрагмента.

Поделиться с друзьями: