Афганская бессонница
Шрифт:
— Оружие — это очень опасно! — просвещал меня мой новый учитель, и глаза его, искаженно большие за толстыми линзами очков, сверкали так же, как когда он говорил о силе, которая толкает человека делать зло. — Оружие опасно не для того, на кого оно направлено, а для того, кто его держит. Оружие всегда стреляет назад.
— Вы имеете в виду закон кармы?
— Нет, я имею в виду буквально. Имам даже остановился. — Вы держите пистолет и думаете, что пуля полетит сюда. — Он показал вперед. — Она, может, и полетит. Но, как только вы достали оружие, где-то оружие наставляется и на вас. Вы выстрелили — выстрелят и в вас! Оружие очень опасно!
— И что вы сделали с моим пистолетом? Я надеюсь, вы не обезопасили его окончательно?
Имам довольно собрал в кисть свою бороду, как делают мусульмане в конце намаза.
— Я зарыл его в корзине с фасолью. Будет неправильно, если в ваших вещах найдут оружие.
— Резонно! Ну а что же такое вы сказали главному талибу, что он меня отпустил? Что если он бросил меня в тюрьму, то где-то уже открылась дверь камеры для него?
Мухаммад Джума снова встал как вкопанный — теперь уже чтобы посмеяться. Смех у него был высокий, звонкий и заливистый, как у ребенка.
— Нет, я сказал ему, что вы очень простужены и если проведете ночь в камере, то умрете. А если вы умрете, то здесь даже некому совершить над вами обряд!
Я понял, какие такие дела имаму пришлось отложить, чтобы пойти меня выручать. Талуканцы должны были до заката похоронить своих мертвых.
— Вы простите меня, святой отец, но мне трудно поверить, что во время войны такой довод может возыметь силу.
Имам хитро улыбнулся:
— Я сказал ему, что если мой гость, христианин, умрет без… Как вы это называете?
Слово «соборование» по-французски мне тоже сразу в голову не пришло. Но я вспомнил другое:
— Без последнего причастия.
— Без последнего причастия, я не пущу его в свою мечеть. Ни его, ни его солдат!
Мы прошли несколько шагов молча.
— А они не могут вас убрать, — я не уточнил, как убрать, — и поставить своего муллу?
— Могут, они все могут! Но зачем? Мы же все мусульмане.
Мы поравнялись с базой Масуда, в которой сейчас, судя по суматохе, разместился штаб талибов. Недалеко от въезда стоял джип. Несколько офицеров сгрудилось вокруг капота, на котором была расстелена карта.
— Вон еще один русский, — вдруг сказал Мухаммад Джума. — Только, похоже, он мусульманин.
Я присмотрелся к стоящим. Их было четверо — все смуглые, бородатые, все уверенные в себе. Один, в фуражке, был скорее похож на индуса, наверное, тоже пакистанец. Двое носили чалму и выглядели как и все басмачи вокруг. Но четвертый, с непокрытой головой, был светловолосым, борода у него была русая и довольно короткая, да и цвет кожи был скорее похож на загар.
Мы с имамом уже прошли мимо.
— А почему вы решили, что он русский? — спросил я.
— Я видел его здесь час назад, когда приходил требовать, чтобы вас отпустили. У него свой переводчик, он там тоже сейчас стоял. Я — вы, наверное, заметили — человек очень любопытный. Я спросил, на какой язык он переводит, и тот сказал, на русский.
Неужели? Нет, такое совпадение было бы слишком невероятным! Эсквайр показывал мне в Москве фотографию Таирова. Тот, хотя и с татарской фамилией, был совершенно не похож на представителя азиатской расы. Волосы светлые, кожа белая, глаза круглые, голубые, скулы нормальные — он вполне сходил за русского. Но у этого человека была борода, которая скрывает индивидуальные черты и унифицирует лица. Да и мог ли генерал Таиров разгуливать здесь, за тысячу километров от Кандагара — без охраны, в военной форме, даже с переводчиком?
Я обернулся. Русобородый смотрел мне вслед.
Я не лег в постель в своем теплом сухом подвале. Меня усадили за стол в доме муллы, накормили пловом — он оказался вегетарианским, только рис и овощи, — и вот теперь мы уже час пили чай и беседовали. Собственно, поскольку разговор шел по-французски, беседовали только мы с Мухаммадом Джумой. Мулла сидел спокойно, без малейшего смущения или возмущения нашей невежливостью. Он вообще был какой-то незаметный — я до сих пор не знал его имени и не стремился узнать.
Домашний арест несомненно является одним из вершинных достижений цивилизации. Потому что, лишая вас возможности действовать, он освобождает вас и от этой обязанности. Вы пребываете в тепле и довольстве, и от вас никто не вправе потребовать исполнения долга. Так хорошо и уютно мне не было с детства, когда болезнь укладывала меня в постель с любимыми книгами, а домашние задания врач разрешал не раньше чем дней через пять. Хотя, возможно, и сейчас во мне говорила болезнь.
Новое, взрослое, в давно забытом старом, детском: я никогда не думал, что способен получать такое удовольствие от богословских бесед. Мухаммад Джума вцепился в меня, как миссионер в папуаса, который принес ему в подарок кокосовый орех. Я никогда не предполагал, что наш общий отец — и наши общие святые: Авраам-Ибрагим, Сара-Зара, Иосиф-Юсеф — могли оставить двум разным коленам рода человеческого столь разные предписания. Хотя чему удивляться? Ведь даже сын нашего общего бога-творца оставил нам заветы, диаметрально противоположные требованиям отца. Один говорил: «Зуб за зуб и око за око!», а другой призывал после левой щеки подставлять правую. Хорошо, что по слабости своей мало кто из христиан пытается жить по Писанию. А то представьте себе такого человека! Зачем далеко ходить? Вот Лева с его эпилептоидной вязкостью. Он открывает Устав сухопутных сил, или как там он называется, и читает в статье 3, что командир обязан нанести максимальный урон живой силе противника, а в статье 4 — что командир обязан сохранить максимум жизней солдат, как своих собственных, так и противника. Тут ведь можно рехнуться или застрелиться — если бы все религии не запрещали самоубийства, как страшного греха!
Мы начали с жертв вчерашней ночной бомбардировки — их по всему городу насчитывалось несколько десятков человек.
— Они сейчас все в раю, — с уверенностью заявлял имам. — Все мученики попадают в рай!
— Их родственники об этом знают? — спрашивал я.
— Конечно! Все мусульмане это знают.
— Тогда почему же они плачут и убиваются? Нет, насколько я смог заметить, они совершенно определенно воспринимают смерть близкого человека как безвозвратную и окончательную потерю.
Мухаммад Джума смутился: он не любил неприятных сомнений — собственных. Ему гораздо больше нравилось излагать схемы стройные и полные оптимизма. При этом он не раздражался и ни на секунду не переставал меня любить. А он меня любил искренне и горячо — как он любил всех людей, даже тех, кто ошибался.
— Они печалятся, что уже не будут больше рядом в этой жизни. Муж не обнимет больше жену, отец не приласкает сына. Многие не знают, как вообще дальше жить. Как прокормится немощная мать, потерявшая последнего сына? Как будет жить семья, если погиб кормилец?
— Это чувство мне очень понятно! И тем не менее, где-нибудь в Индии родственники такого же погибшего отца семейства поют радостные гимны, когда несут его тело к погребальному костру. У них нет понятия рая, но они рады за умершего. Потому что они уверены, что он сейчас в лучшем мире, чем они.
— Мы не можем сравнивать себя с последователями индуистских религий, — возражал почтенный имам. — Они верят, что умерший, проведя некоторое время в мире лучшем, опять вернется на землю. У сына есть шанс встретиться с отцом в образе соседского ребенка. Вы же наверняка читали тысячу таких историй! Индусы никогда не расстаются навсегда, жизнь постоянно перемешивает их. И, поскольку каждый из них, как они уверены, прожил уже бесчисленное множество жизней, все они уже давно члены одной семьи. Это просто закон больших чисел.