Агасфер
Шрифт:
Эйцен почувствовал себя немного сбитым с толку, поскольку слова великого Лютера не вполне следовали заповедям Христа, который учил: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас. Но, рассудил он, не Иисус Христос, а скорее доктор Мартинус может дать ему церковную кафедру, с коей он станет проповедовать своим прихожанам слово Божье, поэтому вряд ли стоит сомневаться в правоте достопочтенного доктора, тем более что кухарка внесла-таки наконец жаркое, поставила его, и вокруг распространился такой аромат, что у Эйцена окончательно пропали любые сомнения. У доктора Мартинуса тоже, видно, слюнки потекли, поэтому он прервал свою страстную речь, потянулся к блюду и выбрал себе самый сочный кусок, за который и принялся с аппетитом. Едва приступив к еде, он заметил, как Лейхтентрагер достал свой изящный ножичек, и захотел рассмотреть его поближе; в то время, как госпожа Катарина стыдливо отводила глаза в сторону, доктор Мартинус внимательно изучал ножичек, после чего заключил, что это истинное произведение искусства, только внушенное, должно быть, чертом, ибо про художников, скульпторов и прочих людей подобного сорта никогда не знаешь, по чьему наущению они действуют, ангельскому или же сатанинскому.
В разговор тут же вступил господин Лукас Кранах, которому раньше в Виттенберге принадлежала аптека и который также находился теперь среди гостей; он заметил, что художник истинный никогда не следует ничьим наущениям, ни ангельским, ни сатанинским, он сам творит себя, как некогда Господь искусно сотворил человека, и всякую живность, и растительность, а еще он попросил дозволения написать доктора Мартинуса с этим ножичком в руке, мол, так хороши оттенки красного цвета, так прелестна женская фигура, к тому же все это из коралла, но главное - выражение глаз доктора Мартинуса, одновременно критическое и довольное. Наверное, одним замечательным портретом великого Лютера стало бы больше, если бы доктор Мартинус не возразил, что ему более пристало быть запечатленным с молитвенником, нежели с голой бабой, пусть даже совсем крохотной.
Господин Лукас Кранах счел, что Лютер намекает на свой дочтенный возраст, поэтому поспешил сказать: именно зрелость умеет ценить подлинную красоту; ведь и сам он, несмотря на свои годы, нарисовал, нагую Еву, за что снискал немало похвал.
Оглянувшись вокруг, доктор Мартинус остановил свой взгляд на Эйцене; его кустистая бровь приподнялась, он протянул Эйцену ножичек со словами: "Ну а вы что скажете, молодой человек?"
Рука Эйцена, взявшая ножичек, сразу же вспотела, в голове его мелькнула мысль и о давешней шлюшке, и о нынешней Маргрит; наконец он сказал: "Все мы грешники, а вожделения наши - это часть врожденного зла, за которое суждена нам извечная смертная кара, но если мы боремся с вожделением - то это уже добродетель, хотя истинно спасти нас может только милость Божья".
У Лютера аж рот открылся, ему пришлось изрядно отхлебнуть пива, прежде чем он сумел проговорить: "Ваши речи столь благоразумны и благочестивы, Эйцен, словно Господь вложил в вашу юную голову мозг старика".
Не понимая, похвала это или нет, Эйцен обернулся к Лейхтентрагеру, но тот лишь ухмыльнулся, поэтому остаток вечера, который прошел за умными беседами, десертом и был подогрет добрым пивом от щедрот госпожи Катарины, не слишком его порадовал, зато Эйцен с облегчением вздохнул, когда на прощание Лютер подошел к нему и одобрительно хлопнул по плечу; если будет нужда, сказал доктор Мартинус, господин студент всегда может обратиться к нему за советом, на что магистр Меланхтон состроил довольно кислое лицо. Возвращаясь по улице к дому, Эйцен толкнул своего приятеля Лейхтентрагера в бок и сказал: "Похоже, мой ангел-хранитель позаботился обо мне, а ты, брат Ганс, видать, вместе с ним все подстроил, а?"
Впрочем, день еще не кончился, ибо, едва открыв ворота и войдя в дом, они услышали голоса, один из которых принадлежал Маргрит, а другой, мужской голос, был Эйцену незнаком; при этом Маргрит смеялась, как смеются женщины, когда их бес под юбками щекочет. Только что у Эйцена голова шла кругом от радости, а теперь он почувствовал, как волосы на ней становятся дыбом, тем не менее он поспешил в гостиную за Лейхтентрагером, который, похоже, сразу догадался, кто к нему так запоздно пожаловал в гости.
Здесь Эйцену предстала картина, которая будет преследовать его до последних лет жизни: молодой еврей сидел на скамье, ноги широко расставлены, мыски грязных сапог указывают - один на восток, другой на запад, на колени к себе он усадил Маргрит, груди которой не прекратил тискать даже тогда, когда, подняв глаза, увидел, что он с девицей уже не один; ничуть не смущаясь, он сказал: "Мир тебе, Лейхтентрагер. Как дела, сохранились ли еще у тебя серебряный динарий и пергамент?"
Эйцен хорошо помнил монету и клочок пергамента с выцветшими древнееврейскими письменами, о которых идет речь, поэтому ему стало не по себе, ибо тот, кто отдал эти вещи отцу его приятеля, ослепленному и скончавшемуся от ран глазному врачу из Китценгена, должен был бы теперь быть глубоким старцем, а перед ними, обнимая Маргрит, сидел мужчина в самом расцвете лет, черт бы его побрал.
Погладив бородку, Лейхтентрагер ответил, что все сохранилось в целости и может быть возвращено по первому требованию, после чего шагнул, прихрамывая, к стене и нащупал тайник - часть стены, к великому изумлению Эйцена, подалась в сторону, открывая ряд пузатых бутылей, в которых мерцало что-то красное, словно кровь. Но, видимо, то была не кровь, а вино, ибо Маргрит тут же соскочила с колен незнакомца и принялась расставлять бокалы, роскошные, расписанные золотом. Лейхтентрагер и еврей подсели к столу, Эйцен же замешкался, не зная, следует ли ему убраться прочь, как побитой собаке, или же надо присоединиться к компании; никто ему на помощь приходить не собирался. В конце концов любопытство взяло верх над робостью, и он подсел к остальным, хотя его и задевало то, что Маргрит так и льнула к незнакомцу, точно это был не жид в засаленном кафтане, а греческий бог Адонис.
Жид, бормоча еврейские слова, благословил разлитое Лейхтентрагером вино и отпил глоток. Маргрит опрокинула бокал и принялась пить жадными глотками, красная капелька потекла с ее подбородка на белую шею; Эйцен содрогнулся, ему показалось, что он видит предсказание будущего. И вообще все сделалось таким странным и таинственным.
Горница стала не похожей на горницу, время исчезло, Маргрит оказалась голой, будто Ева с картины мастера Кранаха, и взгляд у нее был такой же мечтательный. Еврей и Лейхтентрагер заговорили о башмачнике из Иерусалима, который прогнал реббе Йошуа от дверей своего дома, за что и был проклят.
"Это был лжемессия", - сказал еврей.
"Как знать?
– отозвался Лейхтентрагер.
– Мало ли что Старику на ум взбредет. Если уж Он создал именно такой мир с именно такими людьми, то почему бы Ему и не раздвоиться или даже не разделиться натрое?"
Эйцен догадался, что речь идет о Боге и о великом таинстве, поэтому его возмутило, что говорится об этом без должного благоговения, однако он чувствовал, что оба собеседника знают о своем предмете куда больше, нежели сам он или его учитель Меланхтон, даже больше, нежели великий Лютер, до которого теперь дошел черед в споре, отчего Эйцен предпочел обратиться к вину.
Вино было тяжелым, тягучим, словно мед. Оно туманило голову, но одновременно удивительным образом проясняло ее. Эйцен слышал, как еврей расхваливал доктора Мартинуса: Лютер, дескать, сумел, как никто иной, ускорить ход истории, он разрушил тысячелетний уклад жизни, подорвал основы вероучения и устои законопорядка, родился могучий поток, который смоет и унесет с собою все, несмотря на противодействие нынешнего благонравного Лютера.
Лейхтентрагер пожал кривым плечом. Он с подобными утверждениями не согласен, ибо слышал от самого Лютера, насколько ужаснулся тот, когда увидел, к чему все привело: взвешенные, продуманные реформы обернулись кровавым бунтом, кругом хаос, поэтому он поспешил оттолкнуть от себя тех, кто раньше поддерживал его и был его единомышленником, не побоялся сделать и следующий шаг - восстановить именем Божьим старые устои и старую опору для прежних господ.
Еврей покачал головой. Что сделано, то сделано, сказал он, и никому, даже самому Лютеру, не дано восстановить прежний порядок вещей. Один переворот повлечет за собой другой, более глубокий, пока не осуществится наконец великая мечта, тогда его работа будет завершена, и он, жид, сможет обрести покой, покой.
Вино.
Голова Эйцена поникла.
"Спит", - сказал еврей.
"Он все равно ничего не понял, - отозвался Лейхтентрагер.
– Да и откуда ему?"
Маргрит, стянув с еврея сапоги, целовала его израненные ноги.