Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах
Шрифт:
А по лицу Сизифа текли потоки такой же холодной, только соленой влаги. Взгляд метался загнанным зверем – на валун, на меня, к вершине горы…
Дергалось лицо, и губы больше не обнажали зубов – тряслись, словно он знал, на что его обрекли. Подрагивала грудь от мелких, судорожных вздохов.
Из зрачков просилась на волю незадушенная надежда, безумное: «А если все же…»
И валун под этим пожирающим взглядом, казалось, сам готов взлететь на вершину.
Покидая Поля Мук, я услышал тяжкий звук сдвигаемого с места камня, а потом, очень скоро – скрип его скольжения по каменистой поверхности холма.
Я вернулся к каре Сизифа через несколько дней. Навестил, не снимая шлема. Царь Эфиры, напрягая жилы и выворачиваясь наизнанку от тяжести груза, волок свою участь к вершине. Лицо у него было пурпурнее плащей басилевсов, руки и ноги исцарапаны, нарядный хитон превратился в однородно-бурого цвета рванину, кое-как прикрывающую срам. Сизиф сипел, рычал, шипел проклятия, из последнего дыхания понося богов, но даже не останавливался, чтобы дать себе отдых.
Он уже приноровился к изнурительной работе, и я постоял до того момента, как валун заколебался в пяди от последней черты – вершины холма. Казалось – вот-вот, и камень опустится в словно специально приготовленное для него углубление… вот он заколебался, готовый покорно преодолеть последнюю пядь… узник напряг ноги, затаил дыхание, вложил все силы в последний толчок…
А валун, качнувшись и пораздумав, с оглушительным грохотом устремился вниз. Сначала неспешно, потом все быстрее, выбивая из холма искры, оставляя отметины в местах соприкосновения с другими камнями – несся к подножию, как изголодавшийся воин к общему котлу на привале.
И пока он падал – хитрец, обманывающий богов, кричал.
Хрипло, из самого нутра, выдавливая из себя воздух, который не успел потратить на последнее усилие…
Кричал, вцеплялся в волосы, колотил по израненным острыми осколками коленям. Потом, когда валун остановился у подножия, заковылял вниз. Хромая. Размазывая по лицу слезы, пот и кровь, бормоча что-то невнятное о том, что все равно… рано или поздно… он все равно…
– Ты придумал прекрасную кару, маленький Кронид, – обдала Судьба своим дыханием затылок. – Он так надеется однажды рассмеяться тебе в лицо и покинуть твое царство, что будет вечность катить к вершине свой шанс на освобождение – и вечность этот шанс будет выворачиваться у него из рук. А ведь нет ничего более мучительного, чем когда раз за разом у тебя отнимают твой шанс. Но он никогда не остановится. Ты подарил ему надежду, а ее сложно убить окончательно, сколько бы ни прошло времени.
Сизиф дохромал до валуна, пнул его – по-настоящему, явно представляя на его месте кого-то другого. Потом вцепился заскорузлыми от пыли, крови и сукровицы пальцами в гранитные края, уперся ладонями, стронул с места…
Он не знает, что у самой вершины невзрачный, с виду незаметный порожек столкнет камень вниз.
И мечты его – о том, как он вкатывает валун на положенное ему место и, смеясь, покидает ненавистный аид, каждый раз обрываются – в той самой, последней точке, на последнем усилии.
– Сложно? – переспросил я.
И мстительно откликнулась за плечами Судьба:
– Поверь мне – я уж знаю…
Сказание 16. Об умении становиться на место другого
Без устали несется колесница
Времен, моей души не веселя.
А. А. Кондратьев.
– Так значит, третий брат поднялся на поверхность, только чтобы похитить себе жену?
– Да!
– И потом, спустя долгое время – еще раз, только чтобы сразиться с Гераклом под Пилосом?
– Да! Да!
– Но разве больше он не поднимался на поверхность?
– Нет!
– Разве не было у него дел на поверхности?
– Нет! Нет!
– Разве он не воевал, не находил себе любовниц, не строил козни, не…
– Нет! Нет! Нет!
– Но почему – нет?!
– Потому что этого нет в песнях.
Люди на самом деле смешные.
Смешные и легковерные.
Чего нет в песнях – нет вообще. А что там есть – то правда.
Муза Клио, когда строчит в свои скрижали, частенько заглядывает в дощечки к Каллиопе – и бесстыдно крадет идеи, и песни становятся историей, и им верят безоговорочно.
И не отягощаются вопросом: обязательно ли каждому деянию богов попадать в песни?
Наверное, они полагают, что, подобно Аполлону, каждый из богов таскает за плечами аэда.
Воды Амсанкта покрываются мурашками дрожи. На миг из них выглядывает аэд – странный, бельмастый, длинношеий, зато борода – лопатой.
Аэд грозится крючковатым пальцем – мол, но-но, не надо тут переписывать эпос! Сказано – третий брат на поверхность вылезал только два раза. Сказано – день-деньской сидел на троне и судил, а что отлипал от трона – о том не говорилось! И вообще, Богатому и Запирающему Двери покидать свой мир и соваться в чужие распри не положено.
– Почему? – пожимает плечами отражение в черной воде.
Аэд закатывает подернутые пленкой слепоты глаза. Гримасничает и ругается – конечно, гекзаметром.
Почему, почему… потому что – имя. Потому что Аид – ужасный [1] . Ужасным положено сидеть под землей.
Легкая усмешка безумной бабочкой порхает по лицу того, кто сейчас – напротив меня, и линия воспоминаний на песке подозрительно напоминает дальний путь колесницы.
– Ты ошибся с Аидом, старик, – произносят губы отражения. – Я не Аид-ужасный. Я – Аид-невидимка.
– Это становится опасным, – задумчиво сказал Гермес. В глазах у него не было привычной косинки.
Под моими пальцами глухо щелкали жемчужины – четыре, восемь, четыре… Неизвестно, заметила ли свита, что Владыка в последнее время повсюду таскает с собой жемчужное ожерелье.
Если и заметили – промолчали.
Мир пыхтел в лицо густо и умиротворенно, как объевшийся Эвклей. Тени на асфоделевых лугах стенали с чувством выполненного долга; в стихийских болотах чудовища устроили гулянье – снаружи полнолуние сейчас. У Дворца Судейств толклись несколько десятков недавно умерших; Гипнос – и тот что-то притих, так что единственным ангелом тревоги на привычном мне уступе выступал Гермес.