Акценты и нюансы
Шрифт:
и бег густых теней,
и взгляд взыскательный с икон,
и вздох лампадного огня –
всего лишь миг, минутный сон
того, кто сроду отрешён,
того, кто выдумал меня
на склоне дня…
Муравьиное
Наш мир был юн и жесток – мы были юны и жестоки,
на лекциях ты рисовал тела обнажённых дев,
а я на песке вела замки, мосты, дороги,
и в жерле львиного зева жил муравьиный лев.
Он пожирал живьём зашедших за край букашек,
а я всерьёз опасалась, что лев очень много ест,
но взгляд фасеточных глаз надменен был и вальяжен,
и я покорно несла по жизни свой тяжкий крест.
Мой жертвенный коробок был ужасом мух наполнен.
Я жрица была, он – бог, дарующий в жвалах смерть.
Нуждался ли он во мне?
Вопрос, безусловно, спорный,
но стоит ли смысл искать, когда тебе только шесть?
Я поклонялась тогда прозрачным ячейкам крыльев,
и сердце срывалось вниз, когда прикасалась к ним,
и я умащала их отборной цветочной пылью,
и бог принимал мой дар, воистину терпелив.
А в мире, таком большом, мололись зерно и будни,
в набросках корявых "ню" читалась в грядущем я.
Но ты-то пока не знал – свободен ещё и блуден,
а мне муравьиный лев был центром всего бытия.
Я выросла, ты созрел, пришёл к пониманью сути,
а я приняла давно, что каждый из нас – термит.
… С учётом моих заслуг и скормленных мушьих судеб,
когда забредём за край – как думаешь, пощадит?
Когда мне было четыре года
Когда мне было четыре года,
и в непочатых краях восходов
таились залежи сладких яблок,
весь мир казался мне пирогом.
И я порхала над сочной коркой
в любимой желтой своей футболке –
той самой, где апельсинил зяблик –
таким доверчивым мотыльком,
что враз тянулись сердца и руки.
И ловко было мне в тёплом круге
сопеть задумчиво, засыпая,
и думать завтрашний мятный день.
Но мята кончилась в одночасье,
случилась школа – пора ненастий,
где мне сказали: "Уже большая",
и горб рюкзачный навьючил тень.
А после было совсем несладко:
устои, рамки, звонки, порядки,
ребро линейки по чутким пальцам
и шаг до сушащей нелюбви.
Учили много – вранью и фальши,
от веры ясной всё дальше, дальше
вели дороги трамвайных "зайцев",
которых принято не ловить.
И позже были опять уроки –
у школы жизни свои "потоки",
и лжепророки, и их ладони,
такие твёрдые – по лицу.
Но я не сбилась и кем-то стала:
рот жёсткой скобкой, глаза из стали,
есть место в общей большой колонне,
что продвигается по кольцу.
Здесь мир подогнан, здесь мир отлажен,
и предсказуем, и ласков даже –
пока ты движешься по уставу
и знаешь точно, где твой шесток.
Но, несмотря на чужие годы,
во мне зачем-то любовь восходит,
и я в колючих и сорных травах
скрываю робкий её росток…
Предшколярское
Псы приходили на порог,
ловили мух, зевая громко,
и лучшая из ста дорог
стелилась жёлто камнеломкой.
И дни текли, как водопад,
и груши падали на землю.
Шёл август маршем на закат,
по ходу обрывая стебли
беспечных сарафанных дней.
… Стотонно надвигалась школа.
Рабов рюкзачных сентябрей
толкали в строй по протоколу:
фальшиво-астровый букет –
зачатки звёзд, пленённых нагло,
подъём в шесть тридцать,
липкий свет,
"линейка" и дурак-сосед
с упорством рыжего онагра.
Но это после… А тогда
трава дышала росным утром,
и плоть стрижиного гнезда
грустила о сиюминутном:
росли птенцы и рвались вон.
Листки с календаря слетели,
и мир, что бременем гружён,
вдруг наступил на самом деле.
Но псы ступали на порог,
но травы принимали росы,
и я в трезвонящий звонок
вошла, не чувствуя угрозы…
Обонятельное
Когда-то было – мир пах соломой,
и в нём водились коты и мыши,
а я искала в щербатой крыше
дорогу в небо, дорогу к дому.
Сочилось солнце сквозь мятый шифер,
чердак казался почти вселенной.
Дремало время, и ойкумена
жила неспешно…
Крошился грифель,
кривые буквы ползли с упорством
жуков далёкого Колорадо,
и буратинистым лимонадом
день запивался, от зноя чёрствый.
Слетались в пропись слова простые,
вновь мама мыла до блеска раму,
кричала: "Ирка, надень панаму!
И чтобы дома была в четыре!"
Мир падал в руки – нагретый штрифель.
Текли минуты…
Летели годы,
сменились вкусы, слова и мода,
и я, пророча почище пифий,
уже не верю, что будет лучше:
мир пахнет скоростью и асфальтом,