Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А. А. и Л. Д. собирались уезжать 22 января, но отложили отъезд на два дня, чтобы побывать в Художественном театре на постановке чеховского «Вишневого сада». Блок пишет матери: «Мы устали вообще». Он с радостью думает о тихой петербургской квартире: «Хочется святого, тихого и белого. Хочу к книгам; от людей в Петербурге ничего не жду, кроме литературных разговоров, в лучшем случае, и пошлых издевательств или „подмигиваний о другом“ — в худшем». Впечатление от Москвы у него двойственное. Многое в ней он оценил и полюбил; многое отверг. «Будет так много хорошего в воспоминаниях о Москве, — пишет он, — что я долго этим проживу. Я твердо знаю, что мы тысячу раз правы, не видя в Петербурге людей, ибо они есть в Москве. Нельзя упускать из виду никогда существования Москвы, всего, что здесь лучшее и самое чистое».

Но рядом с этим — отвращение от «мистического плебса»: он не желает больше видеть петербургских студентов-мистиков и прибавляет, что Любовь Дмитриевна настроена так же. Не очень понравились ему и московские «мэтры». «Пьяный Бальмонт, — пишет он, — отвратил от себя, личность (подчеркнуто) Брюсова тоже для меня не очень желательна».

Но в общем поездка в Москву его оживила и ободрила. Он приобрел новых друзей и был признан одним из первых поэтов России…

Вернувшись в Петербург, Блоки зажили уединенной, размеренной жизнью. Александр Александрович ходил на лекции в Университет, был занят «славянским рефератом» и «русским сочинением». Любовь Дмитриевна посещала Бестужевские курсы. В литературных кругах поэт не бывал, дружил только с Евгением Павловичем Ивановым, начинающим писателем и критиком, и с сестрой З. Н. Гиппиус — художницей Татьяной Николаевной, которая писала портрет поэта; переписка с Белым и Соловьевым почти прервалась. Ранней весной (в конце апреля) Блок с женой переехали в Шахматово. Письма его к матери из деревни — деловые, бодрые, жизнерадостные. Из петербургского утонченного поэта-символиста он с восторгом преображается в практического помещика, домовитого хозяина. Подробно пишет о расчистке сада, о рубке леса, о рытье колодца, об огороде и скотном дворе. Сообщает, что у одной свиньи родилось шестнадцать розовых поросят; другая свинья и боров «с умным и спокойным выражением лица находятся в отдельном дортуаре». Этот «натурализм» так успокоителен для него после заоблачных скитаний. С умилением возвращался он на землю, косил траву, рубил деревья, рыл канавы. Блок любил физический труд — у него были крепкие мускулы и верный глаз. «Работа везде одна, — заявлял он, — что печку сложить, что стихи написать». В апреле, перед экзаменами, в Шахматово приезжал С. Соловьев. Он с яростью обличал религиозную ересь Мережковских и топтал ногами портрет Гиппиус, помещенный в первой книжке «Весов». «Несколько раз, — пишет Блок, — мы убеждали его привести окончательные доводы против Мережковских, но он отплевывался пока только». Чувствовалась легкая трещина в отношениях «братьев»; разговоры были довольно растерзанные, ничего цельного. Бурность фанатика Сережи явно утомляет Блока; он прибавляет: «Кроме того, мне захотелось отдохнуть здесь и прийти в здоровое состояние, потому что нервы сильно расстроены». В мае Сережа приезжал на одни сутки, был весел и, по обыкновению, хохотал с грохотом. Блок советовался с ним по одному очень затруднительному делу: в середине мая Шахматове должна была посетить Анна Николаевна Шмидт, которая давно и упорно добивалась свидания с поэтом. Блок умоляет Сережу приехать вместе с ней, тот отказывается; он просит мать ускорить свой приезд. «Анна Николаевна, — пишет он, — считает себя воплощением Души Мира, тоскующей о Боге. К счастью, она знает уже от Сережи, что мои стихи обращены не к ней. Во всяком случае, положение затруднительное и придется вести с ней разговор наедине, а потом уж вместе… Приезжай лучше 10-го. Она дама очень разговорчивая».

Свидание Блока с «Душой Мира» состоялось. На нем присутствовала Любовь Дмитриевна. Александр Александрович смущенно отмалчивался. А. Шмидт поняла, что Софией он ее не признает, и больше к нему не являлась.

В Шахматове Блоки поселились в отдельном флигеле, состоявшем из четырех маленьких комнат с крытой галереей. После приезда матери (в середине мая) они начали устраивать свое новое жилище. М. А. Бекетова чувствительно описывает их веселую хлопотливость. Мать подарила Любови Дмитриевне бабушкин сундук, в котором были пестрые лоскутья, бумажные веера и множество других сокровищ. Блоки уютно обставили свой домик: у них была крошечная гостиная с зеленым диваном, книжными полками и большим столом. На стенах висели веера, красные бумажные рыбки и картинки. Потом принялись за устройство сада: лужайку украсили кустами роз, вдоль забора вырыли канаву для деревьев, соорудили дерновый диван и по бокам его посадили два вяза, привезенных из Боблова. М. А. Бекетова любуется молодой парой; их жизнь напоминает ей русскую сказку. «Златокудрый сказочный царевич, — пишет она, — крушил деревья, сажал заповедные цветы в теремном саду. А вот царевна вышла из терема и села на солнце сушить волосы: не то Мелиссанда, не то красавица из сказок Перро… Вот она перебирает и нижет бусы — такая высокая, статная, в сарафане или в розовом платье, с белым платком над черными бровями».

Трогательной «тете Мане» так бы хотелось, чтобы жизнь ее любимца «Сашуры» стала волшебной сказкой. А между тем весна и лето 1904 года были для Блока совсем не идиллией. Он видел, что духовная атмосфера мира темнеет: «лучезарность» уходит и гаснут зори. Весной началась война с Японией — первый раскат грядущих катастроф. Мир вступал в новую, трагическую эпоху. Поэт воспринимает это изменение зрительно: раньше было лазурное, розовое, золотое — теперь хлынуло лиловое и фиолетовое. Он писал:

Фиолетовый запад гаснет, Как пожатье десницы свинцовой… …………….. Никому не известен конец. И смятенье сменяет веселье…

А в стихотворении, посвященном Белому, есть строка:

Понял, что будет темно…

В нем росло что-то новое, и ему хотелось верить, что это — к лучшему, что так должно быть. «Чувствую, — пишет он весной С. Соловьеву, — что тут наступает что-то важное для меня и именно после наших мистических встреч в Москве. Во всяком случае, могу формулировать (донельзя осторожно) так: во мне что-то обрывается и наступает новое в положительном смысле, причем для меня это — желательно, как никогда прежде…»

Перемена «освещения» отражается на стихах. Меняются темы, ритмы; вместо прежней гармонии — скрежет диссонансов. «Пишу стихи длинные, — продолжает он в письме к Сереже, — неприличные, которые, однако, нравятся мне более прежних и кажутся сильнее. Не ругай за неприличие, сквозь них во мне все то же, что в прежнем „расплывчатом“, но в формах крика, безумий и часто мучительных диссонансов».

В «Записной книжке» признания откровеннее: Прекрасная Дама его покинула. Он больше Ее не слышит и не видит. Он почти перестал писать стихи. Неужели нужно забыть все, что было, и превратиться в трезвого позитивиста? Вот эти горестные записи:

«Конец апреля 1904. Живем гораздо скорее окружающих. Погружаемся раньше их в фиолетовый холод дня. Чувствовать Ее — лишь в ранней юности и перед смертью (Сережа, также у Вл. Соловьева). Теперь побольше ума. Отказаться от некоторого. Между тем летом утратить кое-какие памяти, укрепиться, отрезветь, много сопоставить, прочесть и передумать. Примирение с позитивистами? Всякие возможности.

1 мая. Я слаб, бездарен, немощен. Это все ничего. Она может всегда появиться над зубчатой горой… Опять беспокойство перед ночью. И часто. И будто все буду знать. Но спячка днем. Работать всячески. Написать стихи — Пора! Пора! Хочу. Люблю ее.

7 мая, ante noctem. Господи! Без стихов давно! Чем это кончится? Как черно в душе. Как измучено!»

В начале июля Белый едет в Шахматово; совсем неожиданно к нему присоединяется А. С. Петровский, которого Блок не приглашал. Их встретили Александра Андреевна и Марья Андреевна — мать и тетка поэта. В одноэтажном доме с надстройкой были уютные, светлые комнаты; всюду — простота, чистота, достоинство; стиль скромной дворянской усадьбы. Мать поэта— тонкая, нервная, скромно одетая — поразила Белого своей моложавостью, подвижностью и острой наблюдательностью. Она повела гостей в сад, оттуда в поле: издали увидели они Александра Александровича и Любовь Дмитриевну, возвращавшихся с прогулки. Она шла медленно — в розовом платье с белым зонтиком — молодая, сильная, белокурая; напоминала Флору. Блок был в русской белой рубахе, расшитой красными лебедями, без шапки, загорелый и широкоплечий. Встретились радостно, даже незваный Петровский ободрился. Блок умел быть радушным и ласковым хозяином, он любил показывать гостям свое Шахматово. Белый запомнил пурпуровые цвета шиповника, пряные запахи, визги стрижей, солнце и теплый ветер: но разговоров с Блоком запомнить не мог. «Речи между мной и Александром Александровичем вовсе не было, — пишет он, — была уютная, теплая, немногословная дружба, гостеприимство и ласка хозяйская; слышалось в ощущении, что принят в доме Блока (совсем, до конца): он готов поделиться душою». И для Белого, замученного своей запутанной сложной жизнью, с его вечными кризисами и конфликтами, светлые дни в Шахматове остались в памяти «днями настоящей мистерии». Отзвуки их сохранились в лирической статье «Луг зеленый», [17] где Россия изображается большим зеленым лугом, усеянным цветами и освещенным зорями.

17

Она появилась в „Весах“ в 1905 г.

На закате гуляли; пересекли поляну, прошли через рощу, вышли в поле: вдали открывалась возвышенность. Любовь Дмитриевна указала рукой и сказала: «Там я жила», и Белый вспомнил блоковские стихи: Ты жила над высокой горою.

«Первый день нашей жизни у Блока, — вспоминает он, — прошел, как прочитанное стихотворение Блока; а вереница дальнейших дней — циклы стихов».

Блок не любил и не умел говорить о себе; но он был слишком правдив, чтобы поддерживать иллюзии. Он знал, что духовной зари уже нет, что надвигается ночь, что перед ним не путь, а бездорожье. Он чувствовал, что «мистическое братство» не удалось и что «радение» душ, которому они так безответственно предавались, — соблазн и надрыв. И когда Белый восторженно говорил о теургии, медитировал за чайным столом на людях и замирал в молчаливом экстазе, Блок испытывал физическое страдание. Раз он повел его в поле и стал объяснять: напрасно он и Сережа считают его каким-то особенно светлым: он — темный. И повторял: «Ты же напрасно так думаешь; я вовсе не мистик; мистики я не понимаю». Говорил о своей косности, о гнете родового начала, о дурной наследственности. И в этих признаниях впервые прозвучала тема поэмы «Возмездие».

Белый и Соловьев жили самообольщением: Блок хотел правды. «Темного» Блока они упорно отвергали: они были дети, он — взрослый.

Наконец, с опозданием на несколько дней, приехал Сережа, сдавший последние экзамены и уже в студенческой тужурке. Шахматовская идиллия закончилась веселой буффонадой. Сережа изображал пародию на оперу «Пиковая Дама», фальшиво на все голоса распевая арии, и сочинял остроумную легенду о секте «блоковцев». В двадцать втором веке профессор культуры, академик Лапан, приходит к выводу, что приятельница Вл. Соловьева, Софья Петровна Хитрово, никогда не существовала: «С. П. X.» есть символ, криптограмма, и означает — София Премудрость Христова. А ученик Лапана, ученейший Пампан, развивая его метод, доказывает, что поэт Блок никогда не был женат: что Любовь Дмитриевна — тоже символ. В поэзии Блока София становится Любовью и называется Дмитриевной в связи с элевзинскими мистериями в честь Деметры. В этих шаржах С. Соловьев пародировал тот полумистический, полувлюбленный культ жены поэта, которому предавались «блоковцы». «В их восторгах, — пишет М. А. Бекетова, — была изрядная доля аффектации. Они положительно не давали покоя Любови Дмитриевне, делая мистические выводы и обобщения по поводу ее жестов, движений, прически. Стоило ей надеть яркую ленту, иногда просто махнуть рукой, как уже „блоковцы“ переглядывались с значительным видом и вслух произносили свои выводы… Тут оставался какой-то неприятный осадок. Сам Александр Александрович никогда не шутил такими вещами». Быть может, во время этой тягостной для него «игры в мистерию» он задумывал уже свой «Балаганчик».

Этим летом у Блока начались те «приступы отчаяния и иронии», о которых он упоминает в своей «Автобиографии». Из «бездорожья» секты «блоковцев» он ищет выхода в дружбе с Е. П. Ивановым, который резко отвергает сумбурную мистику Белого и Соловьева. Он пишет Блоку, что есть только один путь — Христос. В двух замечательных письмах к своему новому другу поэт делает трагическое признание: он Христа не знает и боится Его узнать. «Мы оба жалуемся на оскуднение души, — пишет он Иванову (15 июня 1904 г.). — Но я ни за что, — говорю вам теперь окончательно, — не пойду врачеваться к Христу. Я Его не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отрицание, то желчное, то равнодушное. Пустое слово для меня, термин, отпадающий, „как прах могильный“». В другом письме (от 28 июня 1904 г.) звучит уже не равнодушие, а отчаяние и предчувствие надвигающейся расплаты: «Я — слепой, пьяный, примечающий только резкие углы безумий… Крутится моя нить, всё мерно качаясь, иногда встряхиваясь. Безумная, упоительная скачка — на привязи! Но привязь длинна, посмотрим еще. Так и хочется закусить удила и пьянствовать. Говорите, что на каком-нибудь повороте мне предстанет Галилеянин — пусть. Но, ради Бога, не теперь… Не вы причина моего бегства от Него. Время такое. Вы знаете Его, я верю этому. А. Белый уверяет меня, что я — с Ним… Только в тишине увидим Зарю. Мы— в бунте, мы много пачкались в крови. Я испачкан кровью. Раздвоение, особенно. Ведь я „иногда“ и Христом мучаюсь. Но все это завтра». Поразительные слова! В них уже не «голое, равнодушное отрицание», а бунт против Христа. И не только вера в Него, но уверенность, что встреча с ним неизбежна. Блок боится этой встречи, хочет отдалить ее во что бы то ни стало, закусить удила, пьянствовать, лишь бы убежать от «Галилеянина». Как сильно в нем чувство общей вины за кровь, проливаемую на полях Маньчжурии: «Я испачкан кровью…»

Поделиться с друзьями: