Александр Цыбулевский. Поэтика доподлинности
Шрифт:
Но упрекать поэтов, почему не взято ими и не использовано такое явно сильное и выигрышное слово – преждевременно. При всей его локальности оно непереводимо, вернее, непереносимо из одной системы в другую. Почему Цветаева исключила слово «захрипит»? Органически существуя в оригинале, оно не укладывалось в ее текст, ему бы не нашлось соседства… И Цветаевой двигала в данном случае «мера естественности». Впрочем, этот термин, хотя и обладает, кажется, качеством всеобщности, все же более согласуется с принципами перевода Заболоцкого, чем Цветаевой. Его «мере естественности», пожалуй, противостоит ее «мера исключительности». И тут одна пшавеловская исключительность не укладывалась в другую, цветаевскую. Заболоцкий писал Тициану Табидзе: «Я очень страшусь пунктуальной передачи смысла в том случае, если это звучит в русском стихе нарочито и неестественно. Я стремлюсь к тому, чтобы перевод звучал как оригинальное стихотворение. Это не значит, конечно, что я допускаю искажение смысла. Я стараюсь только интерпретировать смысл в том случае, когда это требуется для легкости и ясности стиха» [161] .
161
Заболоцкий Н. Избранные произведения в двух томах. М., 1972. Т. II. С. 240.
Цветаева тоже за свободную интерпретацию текста ради стиха – в конечном счете – ради самого текста. Переводя Пушкина на французский язык, она писала: «Главное, что хотелось, – возможно ближе следовать Пушкину, но следовать не рабски, что неминуемо заставило бы меня остаться позади, отстать от текста и поэта. Каждый раз, что я продавалась в рабство, теряли на этом стихи…» Заболоцкий интерпретирует во имя русского классического стиха («мера естественности»), Цветаева же имеет в виду не вообще стихи, а свои («мера исключительности»). Итак, оба поэта исходят из одинаковой переводческой задачи и побуждения: дать настоящий стих, но какая разница в методе! В одном случае во главу угла ставится «легкость и ясность» стиха вообще, в другом – сложность и многозначность данного.
Исследователь В. Н. Орлов писал о Цветаевой: «Самая резкая, самая глубокая черта ее человеческого характера – своеволие, постоянное стремление быть „противу всех”, оставаться «самой по себе»».
К этой характеристике Цветаевой со стороны нужно добавить антитезу «изнутри»: «И всю жизнь я только этого хотела – потеряться, раствориться – в чем бы то ни было». Цветаевское «я» – не эгоистично, оно утверждается в страстном самоотречении: «Все в мире меня затрагивает больше, чем моя личная жизнь» (из письма 1923 года). Из понятия «выразить себя» – в случае Цветаевой следует исключить даже тень себялюбия. Она избирает пословный метод, он более отвечает отношению к переводимому тексту, как святыне. Для Цветаевой важно преодолеть логически непреодолимое противоречие: не изменить себе и раствориться в авторе полностью. Задача Заболоцкого не столь мучительна: для него главным было дать настоящие русские стихи, перед этой задачей отступали остальные, он растворяется не столько в авторе оригинала, сколько в совокупном образе русской классической поэзии – это весьма конкретное понятие.
Апробированная классичность не притягивала Цветаеву (ей родственен «Пир во время чумы», чужд «Евгений Онегин», – ответ на анкету). Если она пишет в классическом стиле – это значит, она намеренно стилизует, напускает дополнительное очарование, это – не главная тональность, а обертон, как, например, в ее стихотворении «Любви старинные туманы». В переводах она охотнее откликается на непереводимое, идиоматическое, специфическое. Что касается Заболоцкого, то найти соответствие идиоме, каламбуру – никогда не становилось его задачей… Так, в начале поэмы Важа Пшавела говорит, что край, в котором живет Этери, «голосом человеческим не голосит» (то есть по смыслу – там не слышно человеческого голоса), что край «съеден голосом зверей и голосами гор». Это горская, пшавская идиома или поэтический оборот, характерный для Важа Пшавела, – нечто отличное от обычной грузинской речи и потому впечатляющее. Дословно это непереводимо, и Заболоцкий это опускает. Цветаева все-таки находит какое-то соответствие, – вместо местность «съедена голосом гор», у нее – «песней гор оглашена». Точнее было бы – оглушена (а может быть, то опечатка?)… Цветаева дословнее, но и она не дотягивает до своеобразия и высоты подлинника, который и проще и сложнее.
То же произошло и с именем Этери. В грузинском языке оно может входить составной частью с приставками «
162
«Га», «ца», «а». – Примеч. А. Гвахарии.
Из переводов исчез тот заметный даже в подстрочнике доверительный тон. Как много значит тут это «ты»! Цветаева все сконденсировала, а та жалящая жалобная нотка – может лишь подразумеваться. Заболоцкий все утопил в общем элегическом тоне, тут слова приблизительные и общие: «редко бываю в доверьи» – нет ощущения, что это единственные слова из всех возможных, как это чувствуется и в подстрочном переводе. Сама Этери говорит о своей доле настолько описательно и повествовательно, словно эта доля не пережита ею.
Приведем другой пример. У Важа Пшавела: «Утро все еще предрассветное, роса сплошь лежит на росе… Цвета угля старуха бушует в дверях хижины».
Заболоцкому оказалось достаточно четырех (как и в оригинале) строк – и как прекрасно в них сказалось сказанное: «Старуха, как уголь черна…» – и хотя у Важа Пшавела только «предрассветное утро и роса на росе», а у Заболоцкого вместо этого «сонные очи Этери», – это так сошлось, так в русле и русской поэзии и оригинала, что, право, не может быть названо своеволием. Цветаева тут буквальнее и ближе к подстрочнику (роса), чем Заболоцкий, и тем не менее отрывок производит впечатление придуманного ею. А вот у Заболоцкого – «сонные очи Этери» производят впечатление подлинности.
Во второй главе у Цветаевой много строк, которых нет в оригинале. Например, у Важа Пшавела нет четверостишия:
Знать под красною луноюВ час недобрый родилась!Заглянул к малютке в люлькуЛунный глаз не в добрый час!Тут цветаевская символика лунной активности. Сравните из «Царь-девицы»: «Видно, месяц, плакамши, слезой обронил». Такие вставки не всегда достигают цели. Умозрительно мотивированные тем, что дополняют систему, они на самом деле – ни перевод, ни свое. Встречаются, однако, вставки, точно согласующиеся с образом переводимого произведения. Например, Этери у Цветаевой говорит: «Месяц, мне растивший косы…» – этого нет в оригинале, но образ как бы компенсирует вынужденные купюры. Можно представить, что в процессе перевода купюры накапливаются в памяти поэта и не дают покоя, и вот – выход: такое, чего нет в оригинале, но что по силе подлинности является слепком с оригинала, представительствует и замещает подлинник. Нечто подобное мы отмечали с «прощальным свистом души» у Заболоцкого.
Мы показали разницу методов Заболоцкого и Цветаевой. Нельзя дать предпочтение одному или другому, тут нельзя сказать, что лучше, что хуже. Не лучше, не хуже – каждый метод органичен для автора. И когда свойства совпадают с оригиналом, достоинства укрупняются, как в увеличительном стекле, и, естественно, вырываются на первый план главные свойства поэта-переводчика. Это когда по душе перевод.
Противопоставление Заболоцкий – Цветаева последовательно проявляется во всем: он – она; традиция – новация; эпик – лирик; и так далее. Но все это не плюс – минус, а все со знаком плюс, потому что: поэт – поэт. Кто же ближе к подлиннику, чей перевод вернее? Есть основания для предположения: переводы «Этери» ни взаимодополняют, ни взаимоисключают друг друга – у них нет точек соприкосновения, – это самостоятельные, изолированные, отдельные, отдаленные системы, разность и противоположность которых обоснована и оправдана подлинником. Причем дело не в противоречивости подлинника (кстати, оба перевода тоже не противоречат и не противостоят друг другу), а в его особенностях, равноправно в нем совмещенных. Каждый переводчик находит в оригинале близкое себе, оригинал дает ему повод и почву для его поэтических качеств и пристрастий. К примеру: Заболоцкий – живописание; Цветаева – «звукописание». Да что переводчик – читатель читает избирательно. Больше того: поколения чтят, ищут и находят то одно, то другое. И сам текст «не стоит на месте» – зависит, например, от уровня современной науки о Важа Пшавела.
Поэма дает возможность по-разному ее инструментировать и интерпретировать. Но кое-что всегда остается недоступным для перевода. Сосуд перевода менее емок, в него не может перелиться весь подлинник без остатка. Причем как раз «остаток», так уж случается, характеризует произведение целиком. В переводах «Этери» нет достигнутой Важа Пшавела естественной высокой простоты, составляющей примечательную особенность и прелесть именно этой поэмы. Там простота равно далека и от эмоционального переизбытка цветаевской экспрессии, и от классического самоустранения Заболоцкого – это нечто такое, что присуще стиху Важа Пшавела на грузинском языке…
Простота эта не скудости, а богатства. Предельно простое подчеркнуто у Важа Пшавела артистически изощренным обрамлением, напоминает драгоценный камень в оправе. Так, например, монолог Шере, обращенный к колдуну, построен на постоянном повторе: нет мочи, нет мочи – повторено четыре раза. Имеется в виду невыносимость его любви к Этери. Это сильное, но по структуре не сложное место, к нему, однако, примыкают такие омонимы, как «ис ари» (она есть) и «исари» (стрела), такие звуковые перекаты – приведем в русской транскрипции: