Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сентября 25.

Подтверждается, чтоб в театрах сохранен был должный порядок и тишина.

Сентября 28.

Подтверждается, чтоб кучера и форейтора ехавши не кричали.

Россия не попадала в подвижные контуры намеченного для нее царем нового образа, как в прыгающие рукава. Европа от ужасов революционного безначалия спасаться не желала. Источник остро переживаемых неудач по усовершенствованию бытия Павел искал вне себя, вокруг себя. Он посещал сектаторов, с трепетом вслушивался в их пророчества. Он искал сердечного убежища; возводил Михайловский замок, призванный сакрально оградить его от родовой болезни Романовых – склонности к взаимоустранению; приказывал генералу Римскому-Корсакову доставить с фельдъегерем в Россию президента Швейцарской директории Лагарпа – для отправки в Сибирь…

ГОД 1799.

Май. 26.

Вознесение Христово.

Москва.

В семье отставного майора Сергея Львовича Пушкина и жены его Надежды Осиповны, урожденной Ганнибал, рождается сын, названный Александром.

Июнь. 8.

Младенец Пушкин крещен в церкви Богоявления в Елохове.

В свою очередь, Александр отца не любил и боялся, его ретроспективную утопию отвергал, и впоследствии, в 1800–1801 годах, стал косвенным участником антипавловского заговора. Но именно – впоследствии. Поэтому переоценивать степень реальной оппозиционности великокняжеского кружка не следует [73] : даже фронда «кружковцев» была изысканно-вежливой, а переводы западноевропейских экономистов и философов, ими затеянные, или журнал «Санкт-Петербургский вестник», с конца 1797 года выпускавшийся отцом будущих декабристов А. Ф. Бестужевым на деньги наследника, могли быть (и, очевидно, были) воспринимаемы двояко.

73

Ср. противоположную точку зрения: Эйдельман Н. Я. «Не ему их судить…» // Он же. Из потаенной истории России…

Да, журнальный эпиграф «Qu'est difficile d'etre content de quelqu'un» («Как трудно быть кем-нибудь довольным») звучал смело.

Да, строки стихотворения «Время», значимо открывавшего первый номер, – «Все кончиться должно, всему придет чреда» – при желании могли быть расценены как вызов.

Да, фонвизинские «Письма из Парижа», переводы из Гольбаха и Верри («Рассуждение о государственном хозяйстве») могли быть истолкованы как заявка на идеологическую «инакость».

Но ведь могли быть и не истолкованы, могли быть восприняты и как вполне лояльное расширение теоретических горизонтов павловских реформ, как выражение сочувствия непонятому страной царю-реформатору, как знаки надежд на завершение тяжких для России времен.

В любом случае официально допустимая мера легальной оппозиционности, опытным путем определенная еще Екатериной, отнюдь не была превышена. А предложение Строганова выставить в церкви чудотворную икону с надписями, порицающими действия правительства [74] , не имело целью вызвать народную смуту. (Смут члены кружка справедливо опасались.) То был типовой этикетный жест, никакого отношения к сверхисторической перспективе он не имел и с идеей перенесения мощей убиенного царевича Димитрия из Углича в Москву сопоставлению не подлежал.

74

Сафонов М. М. Проблема реформ в правительственной политике России на рубеже XVIII и XIX вв. С. 47.

Когда, уже после убийства Павла Петровича, Александр замедлит с удалением убийцы, Палена, Мария Феодоровна тоже выставит в часовне Воспитательного дома икону, в надписях на которой можно будет усмотреть намеки на цареубийц. Выставит – не для того, чтобы призвать Божий гнев на Палена, не для возбуждения толков, но с единственной целью – напомнить сыну, что ему предстоит выбор между властной матерью и вождем заговора и что для начала не худо было бы явиться в Павловск на переговоры. Отраженный свет выставленной в часовне иконы через систему придворных зеркал мгновенно достигнет молодого царя; 13 июня 1801-го он явится в Павловск, утром следующего дня будет спокойно работать с Паленом в своем кабинете, чтобы вечером без объяснений передать ему через А. Д. Балашева повеление отправляться в остзейские губернии. (К слову, так впервые будет опробован коронный – коронованный! – прием Александра по внезапному удалению влиятельнейших придворных.)

Так что настоящая угроза павловскому правлению исходила не из сердцевины великокняжеского кружка, а от самого великого князя. Заводя речь об этом, мы вступаем в опасную область ничем не подтверждаемой гипотетичности, поскольку помыслы такого рода (как вообще все самое интересное и важное в истории) не документируются и не поверяются даже конфидентам. Но ошибиться лучше, чем уклониться от обсуждения важной темы. Кроме того, мы догадываемся о смене вех, произошедшей в мировоззрении Александра от 1796 к 1797 году; кое-что знаем о его «практической деятельности» 1800–1801 годов и можем вычислить недостающее звено моральной и идеологической эволюции наследника. (Или деградации – кому как будет угодно.) То есть найти ответ на страшный вопрос: каким образом всего за четыре года из принца крови, готового ввести республику, лишь бы не царствовать, получился заговорщик, готовый к пролитию крови, лишь бы поскорее воцариться?

Ответ будет краток: цесаревича погубило наследственное властолюбие. И первый шаг в этом направлении к погибели он сделал уже в 1796 году, когда, казалось, был предельно далек от желания властвовать.

Вернемся еще один – и последний – раз к цитированным письмам великого князя Кочубею и Лагарпу о перспективе ухода.

Естественно, их нельзя читать глазами людей XXI века; великокняжеские послания нужно просеивать сквозь сито эпистолярных норм той эпохи – понимая, что и тема, и стиль, и образный ряд отражают внутренний мир адресата полнее и ярче, нежели замысел самого пишущего. С нежным юношей Кочубеем полагается играть в пастораль, беседовать об изучении природы в обществе друзей, делиться возвышенным намерением отречься от неприглядного поприща. С наставником Лагарпом, мужем, преисполненным римских добродетелей и республиканских идей, следует собеседовать о вещах более важных, изъясняться строго, не примешивая излишнюю чувствительность и как бы давая отчет в государственных планах, расчисленных по календарю. Одному уместнее поведать о рейнской ферме, другому – о парламентской демократии; обоим – о непорядке в управлении, обиженном хлебопашце и униженном труженике. Открываться до конца и напрямую не полагается никому.

Но это не значит, что эпистолярий не содержит личных переживаний и выстраданных идей; они образуют сгусток смыслов, остающихся после вычитания общих мест и прециозных стилистических жестов. Так вот, в осадок «кочубеевского» письма выпадает мысль об отказе не от власти как таковой, но от власти как средоточия опасностей, властителю грозящих. От риска не справиться с единоличным управлением неупорядоченной империей; от страха не выдержать напряжение пожизненного труда по ее упорядочению. Именно цена самодержавности смущает потенциального самодержца; именно непосильный груз личной ответственности останавливает его. Страх этот вполне естествен и оправдан; вряд ли мы найдем в истории хотя бы одного вменяемого наследника, которому он не был бы знаком. Но страх не может, не должен довлеть всему; одолевая его, престолонаследник проявляет доблесть самопожертвования и получает моральное право властвовать над своими подданными.

Ради пущего контраста нарушим хронологию, сопоставим «манифест об отречении» образца 1796 года с попыткой обменять трон на тихое счастье домашней жизни, какую спустя семьдесят лет предпримет другой великий князь, другой Александр.

До 1865 года один из сыновей Александра II, Александр Александрович, и не предполагал, что ему предстоит войти в русскую историю под именем Александра III, – и наслаждался платоническим романом с юной фрейлиной, княжной Мещерской. Мимолетное увлечение постепенно перерастало в серьезное чувство; князь уже обдумывал семейственную перспективу, как вдруг 12 апреля 1865-го его старший брат, цесаревич Николай Александрович, скончался в Ницце от менингита. Роковое право занять трон, неотделимое от роковой обязанности принять на себя все матримониальные (то есть брачные) ограничения, обрушились на двадцатилетнего Александра. В дневнике своем он записал:

«Все сожалели и сожалеют Отца и Мать, но они лишились только сына, правда, любимого Матерью больше других, но обо мне никто не подумал, чего я лишился: брата, друга и что всего ужаснее – это его наследство, которое он мне передал… Может быть, я часто забывал в глазах других мое назначение, но в душе моей всегда было это чувство, что я не для себя должен жить, а для других; тяжелая и трудная обязанность. Но: „Да будет Воля Твоя, Боже“» [75] .

А лишался он ни много ни мало надежды на личное счастье. Уже по весне 1865-го было затеяно сватовство Александра и датской принцессы Дагмар, необходимое для соблюдения правила о морганатических браках и внеположное сердечному влечению «брачующихся». Роман с Мещерской, разом обретший остроту безнадежности, разгорался, как чахоточный румянец. Влюбленные постоянно говорили о том, «как тяжело жить ей на свете» и как он «завидует… милому брату, который больше не на этой неблагодарной земле». Но в апреле 1866-го слух о «неканоничной» влюбленности Александра просочился во французскую печать, а в мае великому князю назначено было ехать в Данию – к невесте. Тогда-то, смятенный, он поверил дневнику то же самое намерение, какое поверял Кочубею весной 1795-го его восемнадцатилетний двоюродный дед.

75

Здесь и далее цит. по: Между троном и страстью: Об истории любви Александра III к княжне Мещерской / публ. А. Барковец // Вечерняя Москва. 1994, 5 октября.

Поделиться с друзьями: