Александр Островский
Шрифт:
Островский так передавал семейное предание о том, почему он был назван Александром: «Когда покойная матушка Любовь Ивановна написала брату своему, отцу Михаилу [13] , кажется, в Смоленск, о смерти второго сына своего Федора и сетовала, что у нее дети не живут, он отвечал ей, чтобы она, если родится третий сын, назвала его Александром и что Александр (не знаю уж по каким соображениям) должен жить. Так и случилось. Это рассказывал мне отец, а также и о том, как возили меня в Смоленск к отцу Михаилу напоказ и за благословением» [14] .
13
Был ли у Любови Ивановны второй брат – Михаил, или Островский перепутал и речь идет о том же Матвее, получившем приход в Смоленске? А может быть, Михаил – имя, полученное при постриге?
14
Т. 11. С. 399.
Странно, что Островский не догадался, чем был подсказан совет отца Михаила. Ведь Александр по-гречески – «защитник жизни», и смоленский священник надеялся, что покровительство святого убережет жизнь младенца. Для нас же это имя получает еще и то тайное оправдание и долговечный смысл, что, подобно Александру Пушкину, Александру Грибоедову и Александру Герцену, Островский станет защитником жизни в нашей литературе. Нет, не ошибся отец Михаил!
Как раз незадолго до рождения третьего сына Николай Федорович нанял новую квартиру в доме дьякона Никифора Максимова в Замоскворечье. Здесь, на Малой Ордынке, стояла небольшая пятиглавая церковь, красивый памятник архитектуры XVII века. Церковь славилась по Москве чудотворной иконой Божьей Матери Троеручицы, в ней было всегда изрядно прихожан, и дьякон ее был, видно, человек не бедный. Во всяком случае, ему принадлежал довольно солидный двухэтажный дом на каменном подклете с деревянным верхом, сдававшийся внаймы квартирантам.
В этом доме, расположившемся на сквозном участке между Малой Ордынкой и Голиковским переулком, с окнами в палисадник, в четыре часа пополуночи 31 марта (12 апреля по новому стилю) 1823 года родился Александр Николаевич Островский. Явившийся на свет в весенний предрассветный час, мальчик оказался крепче и жизнеспособнее своих рано умерших братьев. На пятый день его закутали в одеяло и понесли крестить – всего-то дороги перейти двор – в церковь Покрова Пресвятой Богородицы, что на Голиках, и нарекли, не мусоля святцы, заранее припасенным именем Александр. Тщеславный Николай Федорович пригласил восприемниками младенца знакомых из чиновного мира, принадлежностью к которому гордился: титулярного советника Борисоглебского и надворную советницу Прокудину [15] .
15
См.: Иванова М. С. Материалы для биографии Островского // Лит. наследство. 1974. Т. 88. Кн. 1. С. 451.
О раннем детстве Островского нам нечего рассказать. Наверное, оно было точно таким, как детство других ребят в семьях того же достатка; он незаметно подрастал в маленьких комнатах, располагавшихся венчиком вокруг печи, в доме с узенькими окошками, со скрипучими половицами. Бегал играть во двор и на улицу – тихую, пустынную, немощеную Малую Ордынку – летом пыльную, весной и осенью грязную. Смотрел, как в праздник движется к поздней обедне пестрая толпа: вальяжные купчихи в расписанных цветами да «пукетами» шалях и барышни помоднее в чепчиках и мантильках, купцы в армяках и поддевках, приказчики, мещаночки, молодые чиновники в узеньких, будто облизанных, фрачках и с прической «а-ля кок», простой люд. Вдоль улицы заборы, заборы с калитками и тесовыми воротами, глухие, утыканные сверху гвоздями, выкрашенные в грязно-красный, зеленый или темно-дикий (синевато-серый) цвет, а то и «сибиркою»… Побывавший в Москве в 1816 году царь Александр Павлович с неудовольствием заметил, что многие дома и ограды в старой столице крашены «грубою краскою», и с тех пор были назначены к употреблению колера светлые – «дикой, бланжевой, палевой и с прозеленью». Но замоскворецкие обыватели пренебрегали по большей части монаршей эстетикой, и квартальному Тигрию Львовичу Лютову в комедии «Не было ни гроша, да вдруг алтын» придется делать внушение Мигачевой за неокрашенный по предписанию забор.
Из-за заборов свисала пыльная акация, сады и огороды с огурцами располагались прямо при домах, и по летней поре купцы бегали друг к другу в гости через улицу или калитками из сада в сад, запахнувшись в домашний халат и в туфлях на босу ногу. Не только дворы, но и мостовые малопроезжих улиц густо зарастали душистой персидской ромашкой.
Пестрое, цветное, дикое, причудливое, странное и милое Замоскворечье вскормило Островского, напитало его душу первыми впечатлениями, осталось в памяти художника на всю жизнь.
Замоскворечье… Даже по своей топографии оно казалось удаленным от старой, коренной Москвы. Друг Островского и его литературный спутник Аполлон Григорьев, в те же годы подраставший в Замоскворечье, в своих записках, извинившись за избитость приема, ведет читателя на кремлевский холм, чтобы взглянуть оттуда на панораму огромного города-села, «чудовищно фантастического и вместе великолепно разросшегося и разметавшегося растения, называемого Москвою». Последуем и мы за ним.
Перед нами, если смотреть на юг, прямо за рекой, занимая полгоризонта, будто очерченные огромной дугой, раскинулись дома, церкви и сады Замоскворечья. Слева, на юго-восток, дугу эту стягивают купола и колокольни Симонова и Новоспасского монастырей, справа, на юго-запад, Донского и Девичьего. Два моста – Москворецкий и Большой каменный – протянулись над водой, соединяя с центром города заречную его сторону.
«От ядра всех русских старобытных городов, – напоминает нам родословную Замоскворечья Ап. Григорьев, – от кремля, или кремника, пошел сначала белый, торговый город; потом разросся земляной город, и пошли раскидываться за реку разные слободы. В них уходила из-под влияния административного уровня и в них сосредоточивалась упрямо старая жизнь. Лишенная возможности развиваться самостоятельно, она поневоле закисала в застое» [16] .
Перейдя Большой Каменный мост и миновав Болото, вы попадаете в правую часть Замоскворечья. Следуя по Якиманке, здесь можно выйти к Калужским воротам, уже в те поры оставившим по себе память одним названием. По этой улице в праздники текли на богомолье и просто ходили гулять к Донскому монастырю толпы народа. Наверное, эту дорогу хорошо знал и внук схимника Феодота. Чуть левее шла Большая Полянка, а если забрать от нее еще налево, в сторону Ордынской и Татарской слобод, там начиналась едва ли не самая корневая земля Замоскворечья – одноэтажные домики в пять окон с мезонинами, длинные глухие заборы, густые сады, а в открытых окнах – кипящие самовары на столиках… Здесь пролегала и знаменитая Болвановка, названная так потому, что когда-то встречали на этом месте русские князья посланцев хана, приехавших за данью, и били поклоны татарским идолам.
16
Григорьев An. Воспоминания. Л., 1980. С. 8. (Сер. «Лит. памятники»).
Но все это правая сторона Замоскворечья, тяготеющая к югу и юго-западу. Островский же родился и жил первые годы в левой, юго-восточной его части, главной артерией которой, или «жилой», как выражается Аполлон Григорьев, была Пятницкая улица. С кремлевского холма хорошо была видна господствующая над морем домишек с садами и церквей огромная помпезная церковь Климента, папы римского, расположенная на Пятницкой, в пяти минутах ходьбы от домика, где родился Островский. Диаконом Климентовской церкви был свояк Островских – Александр Иванович Бессонов, и едва ли не он приискал Николаю Федоровичу квартирку при соседнем храме. Старинную топографию этих мест, какими они были в 1612 году, воскресит Островский много лет спустя в ремарке к драме «Минин»: «За Москвой рекой, против Кремля. Направо тын Климентовского острога с бойницами и воротами, налево деревянная церковь св. Климента, прямо земляной вал, за валом, вдали, виден Кремль».
Так было двумя столетиями прежде. Теперь же вблизи Климентовской церкви и вправо по Пятницкой, вспоминает Аполлон Григорьев, сосредоточилась в каменных домах, иной раз и с каменными заборами, жизнь по преимуществу купеческая. Таким образом, по замоскворецким понятиям, Островские жили в довольно аристократическом районе. Влево от Пятницкой, и вплоть до самой Зацепы, не однажды воспетой драматургом в его комедиях, жизнь купеческая сплеталась с мелкомещанской, мелкочиновнической и даже мелкодворянской. На Зацепе поселит Островский мещанку Марью Агуревну Козырную в своих ранних очерках о Замоскворечье, по Зацепе будет мечтать прокатиться в собственных дрожках Миша Бальзаминов. И, конечно, где-то рядом двор и службы купца Вольтова и густой сад вдовы Белотеловой, в объятия которой, перелезши со страха через чужой забор, попадет невзначай Бальзаминов.
Закисшая, косная, окаменевшая в своих формах жизнь, особливые ее нравы, чудачества и предрассудки окружали Островского с той ранней поры жизни, когда он начал помнить себя.
Здесь любили говорить о варке варенья и солке огурцов, ставили на окна бутыли с настойкой, заготавливали впрок солонину, покупали годовые запасы рыбы, меду и капусты. Здесь степенно беседовали за кипящим самоваром или стаканчиком «пунштика» бородатые купцы. Здесь их молодые жены и дочери выглядывали на улицу из-за коленкоровых занавесок, мечтая о «галантерейных» кавалерах. Здесь почта была великой редкостью, и солдата-инвалида, разносившего письма, пугались, как нежданной беды. Здесь люди добродетельные чай пили только с медом да с изюмом, экономя дорогой сахар. Здесь от всех болезней лечились банькой да полуштофом ерофеича, настоянного на красном перце. Здесь из дома в дом ходили свахи, красно расписывая достоинства женихов. Здесь по праздникам ходили в церковь, пекли пироги, ужинали «туго-натуго», рано ложились спать. Здесь одни из принципа презирали моду, считая, что важно одеваться «к лицу» и «что кому пристало», а посему появлялись на улице, к примеру, в узеньком фрачке, широких шароварах и соломенной шляпе; другие любили разодеться поцветнее, смешав голубое с розовым; третьи бежали с утра в замоскворецкую цирюльню, на которой красовалась вывеска, изображавшая молодого франта с локонами на висках и хохлом на лбу, и выходили оттуда, помахивая тросточкой, без меры завитые и напомаженные.
На Пятницкой, на Зацепе, на Болвановке, в путанице замоскворецких переулочков, коленец и тупичков – каких только было не увидеть картин, каких разговоров не наслушаться!
«Вот направо, у широко распахнутого окна, купец с окладистой бородой, в красной рубашке для легкости, с невозмутимым хладнокровием уничтожает кипящую влагу, изредка поглаживая свой корпус в разных направлениях; это значит по душе пошло, то есть по всем жилкам. А вот налево чиновник, полузакрытый еранью, в татарском халате, с трубкой Жукова табаку – то хлебнет чаю, то затянется и пустит дым колечками. Потом и чай убирают, а пившие оный остаются у окон прохладиться и подышать свежим воздухом. Чиновник за еранью берет гитару и запевает: “Кто мог любить так страстно”, а купец в красной рубашке берет в руки камень либо гирю фунтов двенадцати […] подле него, на окне, в холстинном мешочке, фунтов восемь орехов. Он их пощелкивает, то по одному, то вдруг по два да по три, – пощелкивает себе, да и знать никого не хочет».