Александр Солженицын: Гений первого плевка
Шрифт:
Торжественная церемония состоялась в Доме русского зарубежья. «Гостей в зал набилось много, не все и сидели», — сообщает Бондаренко-младший. Всех их, «литературных и окололитературных», «VIP-гостей» и проныр-безбилетников, он, как ныне принято на таких церемониях в таких Домах, именует, разумеется, господами. Едва лишь порадовались мы тому, что господа в тесноте, но не в обиде, как вдруг тут же читаем о них: «Наверное, и те и другие чувствовали себя в этом „невольном“ объединении немного не в своей тарелке…» Я думаю! Вот, допустим, VIP-гость Андрей Вознесенский. Наверняка он чувствовал себя в чужой тарелке. Ведь учредитель премии сказал о нем когда-то: «Деревянное сердце! Деревянное ухо!» А он все равно тут как тут, и еще, того гляди, стихи напишет об этом. Он уже давно не оставляет без своей рифмы ни один юбилей, ни одно награждение, ни одни похороны.
Церемония началась, естественно, речами, по выражению того же автора, «двух знаковых русских писателей». Знаковый писатель А.С. говорил длинно и возвышенно. Он, разумеется, очень хвалил знакового писателя В.Р. Но как-то очень странно. С одной стороны, назвал его прозорливцем. Прекрасно! Но, с другой, заявил: «Он не ищет слов, не подбирает их — он льется с ними в одном потоке». Красиво, но сомнительно. Как это «не ищет слов»? Пушкин, о чем буквально вопиют его черновики, искал. Толстой, по нескольку раз переписывая романы и повести, искал. Блок искал. Маяковский божился, что изводил «единого слова ради тысячи тонн словесной руды»… Да ведь и сам оратор даже в этой речи буквально землю роет в поисках нужного словца, другое дело — всегда ли удачно. Например: «перепущен (!) срок отъезда», «война явно при конце» (!), «повествование просочено (!) сибирской натурой», то есть природой, «писатель натурально сжит (!) с природой», то есть натурально «сжит» с натурой, «писатель передает природу нутряно»… Даже о трагическом говорит так, что невольно становится смешно: «догружается неизбежность раскрыва беременности», «Настёна утепляется (!) в Ангаре»… Я не стану это обстоятельно комментировать (о языке живого классика у нас еще будет речь), а замечу только, что в том же номере «Дня» Виктор Топоров пишет: «Сатира Ильфа и Петрова, как прежде, бьет не в бровь, а в глаз: „Инда взопрели озимые“». Да разве все, что я привел, не того же пошиба?.. Так вот, все писатели, включая оратора, ищут нужные слова, и только один-единственный Распутин не ищет их, а как только возьмет перо в руки, так оно и скачет само по бумаге: трр… трр… трр… Полно, Александр Исаич, напраслину-то на человека возводить, изображая его литературным выродком.
Но еще удивительнее то, как он нахваливает повесть «Живи и помни»: «Валентин Распутин заметно выделился в 1974 году внезапностью темы — дезертирством, — до того запрещенной и замолченной, и внезапностью трактовки ее». Все тут — привычное для велосипедиста кручение колес. Никто тему дезертирства и предательства не запрещал, и вовсе не была она «замолчена». Еще в 1941–1942 годах печатались в многомиллионной «Правде», в «Красной звезде», в других газетах и передавались по радио произведения, в которых были и предатели и дезертиры, — таков, например, сильный рассказ Александра Довженко «Отступник». В те же годы написана и шла во многих театрах страны пьеса Леонида Леонова «Нашествие», в которой выведена целая галерея образов предателей: городской голова Фаюнин, его прихвостень Кокорышкина, фашистский холуй Мосальский, начальник полиции Федотов… А чуть ли не за пятнадцать лет до Распутина повесть, которая так и называлась — «Дезертир», опубликовал у себя на родине, а потом в Москве замечательный писатель, участник Отечественной войны Юрий Гончаров, живущий в Воронеже. И вот при всем этом, не моргнув глазом, благим матом: «Запретили! Замолчали!..» И ведь так всегда и во всем…
А в чем же «внезапность трактовки»? А вот слушайте: «В Советском Союзе в войну дезертиров были тысячи, и даже десятки тысяч, о чем наша история сумела смолчать…» Во-первых, откуда знать велосипедисту о «десятках тысяч», если в истории Великой Отечественной войны он так безграмотен, что даже, как видели мы раньше, не знает, где он сам-то воевал. Во-вторых, а с какой стати аж сама История должна заниматься хотя бы и «десятками тысяч» шкурников и трусов, оказавшихся в многомиллионной армии? У Истории есть дела поважней. И потом, уж чья бы корова мычала: сам нахваливает мастерство фашистских летчиков, афиширует бесстрашие и ловкость румынских диверсантов, а о героизме защитников Брестской крепости и Одессы, Москвы и Ленинграда, Севастополя и Сталинграда, о мужестве всей Красной Армии — не только «сумел смолчать», но и все это оболгал, уверяя, например, что в 41-м году мы бежали в панике по 120 километров в день, — да что ж тогда помешало немцам через две недели быть в Москве? И ведь сам Гитлер признавал уже в конце войны, что ни в одной кампании немецкая армия не одолевала в день больше 50 километров, и притом — лишь короткое время.
И вот венец похвалы: «В отблещенной советской литературе немыслимо было вымолвить даже полслова понимающего, а тем более сочувственного к дезертиру. Распутин — переступил этот запрет». И на девятом десятке не устает выдавать отблещенные образцы лжи. Валентин Григорьевич, да вы поняли, что он сказал публично и вам в глаза, или до вас не дошло сквозь трепет торжественной церемонии? Я всегда считал, что герой повести Андрей — это не родной брат гоголевского Андрия, сознательно предавшего своих и заслужившего смерть, что он не шкурник и трус, а лишь оступился, допустил слабость, не устоял перед соблазном, но в жестоких условиях войны и это было недопустимо, и это привело к страшной беде. Суть повести выражена уже в самом заглавии, и я толковал его так: «Что ж, война кончилась, 7 июля 45-го года была амнистия дезертирам, черт с тобой, ЖИВИ, но всю свою жизнь ПОМНИ, какой тяжкий грех на тебе, сколько зла натворил — не только предал свою армию, своих живых и убитых товарищей, но и стал причиной безмерных мучений, а затем и гибели любившей тебя жены, беременной твоим долгожданным сыном». Автор сурово осудил дезертира и справедливо наказал его, виновника таких бед. «Ничего подобного! — заявил Меч Божий. — Распутин сочувствует дезертиру!» Как же вы, Валентин Григорьевич, могли проглотить это?
Увы, проглотил, принял, да еще пять раз «спасибо» сказал в ответной речи: «великое и огромное спасибо» — персонально благодетелю за саму премию, еще одно «спасибо» — ему же за «мудрое слово», в котором он раскрыл автору глаза на его собственную повесть, два подряд «больших спасибо» — членам жюри, дружно проголосовавшим за премию, и последнее пятое «спасибо» — аудитории, то есть Андрею Вознесенскому, Бэлле Ахмадулиной и всем остальным.
Некоторые места затейливо витиеватой и несколько натужной, но возвышенной лауреатской речи В. Распутина я не совсем понял. То, что оратор опять поставил рядом Октябрьскую революцию и нынешний сатанинский переворот, который, по его мнению, «сродни революции»; то, что советскую эпоху, когда он лично под тяжестью гонораров и орденов, премий и звезд безбожно благоденствовал, теперь называет «мрачным временем безбожия», — все это уже не удивляет. Озадачивает и огорчает другое. Прежде всего — дух покорства, уныния и безнадежности. Так прямо и говорит, предлагая понимать это как позицию патриотов: «Мы, кому не быть победителями… Все чаще накрывает нашу льдину, с которой мы жаждем надежного берега… И на стенания этих чудаков, ищущих вчерашний день, никто внимания не обращает. Они умолкнут, как только искрошится под свежим солнцем их убывающая опора…» Да, стенаний у нас много. Но живые впечатления бытия не позволяют мне разделить уныние писателя, если в данном случае он представлял точку зрения патриотов. Не могу согласиться и с тем, что все наше общество «низким сделалось пропитано» (так в тексте!). Конечно, низкого, убогого кругом много, если даже не выходить за литературные пределы. И все же я не приемлю мрачного уныния, покорства и обреченности Распутина. Я вижу кругом множество прекрасных людей.
В начале своей речи лауреат опять же в весьма скорбном тоне сказал: «Чего мы ищем?.. Мы, кто напоминает, должно быть, кучку упрямцев, сгрудившихся на льдине, невесть как занесенной ветрами в теплые воды. Мимо проходят сияющие огнями огромные комфортабельные теплоходы, звучит веселая музыка, праздная публика греется под лучами океанского солнца и наслаждается свободой нравов…» Впечатляющая картина. Но неужели среди этой публики на одном из сияющих теплоходов не видит Распутин своего кумира? Это ж он, наслаждаясь свободой нравов, под веселую музыку обрушил на нас потоки лжи и клеветы. Это он под лучами солнца ельцинской демократии веселит и греет «уже хладеющую кровь», в частности, и такими вот церемониями.
И закончилась речь возвратом к тому же образу: «С проходящих мимо, блистающих довольством и весельем океанских лайнеров кричат нам, чтобы мы поднимались на борт и становились такими же, как они». Кому это — нам? Мне, например, не кричат. И неужели Распутин опять не слышит, что кричат ему персонально: «Герой Труда! К нам, на лайнер „Новая Россия“! Да не забудь захватить орден Ленина!» И уже спущен на воду трап в 25 ступенек… Горько и больно за большой талант…
На упоминавшемся съезде писателей Распутин вдохновенно говорил о нашем языке: «Один русский язык — это неумолчное чудо в руках мастеров и в устах народа, занесенное на страницы книг, — один он, объявший собою всю Россию, способен был поднимать из мертвых и до сих пор поднимал». Прекрасно! Но почему же проницательный писатель в языке Солженицына не видит того, что видят читатели? Мне уже не раз доводилось писать о текстах Солженицына, поэтому не буду повторяться.
Цитированный выше читатель А. А. Сидоров, по-моему, совершенно прав, утверждая, что талант Солженицына уничтожила антисоветская злоба. Злоба же лишает и чувства языка, если зачатки его все-таки есть. И тут я приступаю к самым печальным строкам своего повествования…
Мне кажется, что и у Валентина Распутина тоже появились признаки этой тяжелой профессиональной болезни. Нет, еще не глухоты, но уже некоторой тугоухости. Первый раз я подумал об этом еще в тот день, когда на Съезде народных депутатов СССР он с трибуны сказал: «А не выйти ли России из состава Союза?..» Я обомлел… Неужели человек не знает, что ведь поистине «в начале было Слово», неужели неведома ему мистическая сакраментальная природа языка, его волшебная сила?.. Есть же слова, которые просто нельзя произносить, уж тем более на всю страну. Этого не понимают иные труженики пера, готовые до бесконечности мурыжить, например, гнусную байку насчет баварского пива, но мастер-то должен знать, что «Солнце останавливали словом, / Словом разрушали города…» И в разрушении нашей Родины черное слово сыграло огромную роль…
Но вот дальше — цитата из Евангелия от Матфея. Хоть это ныне и замусолено, но — как возразишь? Скажут — сталинист. Лучше напомним, что такое цитирование тоже, как и высокий штиль праздничной речи, кое к чему обязывает. Оратор сказал: «В мрачные времена безбожия литература в помощь гонимой церкви теплила в народе свет упования небесного… Из книг звучали заповеди Христовы, и ликовала от восторга читательская душа: Он есмь…» То есть жив Христос. Прекрасно! Однако почему же «есмь»? Ведь это первое лицо единственного числа: аз есмь. А дальше-то: еси… естмы… есте… суть. Конечно, всем знать это вовсе не обязательно, но если ты употребляешь такие слова в помощь гонимой церкви, то должен за это отвечать… Божье милосердие безгранично, но все же не напоминает ли «Он есмь» отчасти солженицынскую «охлябль»?
И ведь до чего это характерно ныне! Нахватаются библейско-церковных словечек «окормлять», «нестроения», «Голгофа» и ликуют: «Возрождается святая Русь!..» А часто и не понимают слова эти, как и где можно употреблять их…
Да, подобные речения требуют деликатности, ибо, как сказал Ярослав Смеляков: «Владыки и те исчезали/ Мгновенно и — наверняка, / Когда невзначай посягали/ На русскую суть языка…»
Вот Осип Мандельштам. Уж, казалось бы, эрудит — дальше некуда, аж под завязку. Но вот что писал в своих «Стансах»: «Я должен жить, дыша и большевея, / Работать речь, не слушаясь, сам-друг…»