Алина, или Частная хроника 1836 года
Шрифт:
Она осторожно расспрашивала Мэри о тайном своем тиране. Ах, та вполне доверилась ей, — и это тоже глубоко задевало Алину. Итак, в ней даже не помышляли соперницу! Иногда в глазах Алины стала мелькать колкая, раздражительная ирония. Мэри удивлялась, настораживалась с минуту. Но так увлечена была своим чувством, что доверилась Алине вполне.
«…И вот теперь решено: посол де Геккерн подаст прошение своему королю об усыновлении барона д'Антеса! В этом скрыт, конечно, курьез: родной папенька Жоржа жив и здоров. Однако Жорж уверен, что старики сговорятся. И тогда мало кому известный провинциальный дворянчик д'Антес станет членом одной из самых блестящих фамилий Нидерландского королевства. Воистину, достойное Жоржа имя!
Правда, я виду не показала, что рада, и весь вечер смеялась над несчастным, у которого два отца.
— Один меня лишь родил, другой — сделает человеком! — возразил Жорж не без пафоса. Эти французы бывают уморительно красноречивы, ты не находишь?..
Впрочем, разве д'Антес не прав? Господин посол и впрямь делает для него слишком много! Это и умилительно. Барон де Геккерн сказал мне как-то, что прожил жизнь лишь затем, чтобы встретить Жоржа. Ах, как сияют его глаза, когда он смотрит на своего — без пяти минут — сына!..
Право, трогает это.
А кстати, ты знаешь, д'Антес угадал, о ком говорила я на бале у Всеволожских. Вчера, на рауте у Воронцовых-Дашковых (молодая графиня мила, но как-то порывиста слишком), — так вот, Жорж указал мне глазами на ту пару. У него было при этом такое нежное, такое счастливое, такое милое лицо! Неужели он так радовался, что проник в мои мысли?
Ну а ты, — ты сама догадалась, на кого указал мне Жорж?
Да, и чтобы не забыть самое главное: боа, кажется, выходят из моды, а зимой они будут просто смешны. Ты все бьешься над своим бальным платьем, — так помни же это!
«Она зовет его Жоржем! Не стесняясь, по имени его называет! Дал ли он ей особые основания для того? Ах, вряд ли, иначе она б написала.
Зачем я так мучаюсь? К чему? Нечего и надеяться, — глупо, глупо! Остается наблюдать ее счастье. Месяцев через шесть они поженятся, — и я буду поздравлять их! Бедный тот урод, муж прекрасной жены, — как я его понимаю! Он должен от ревности страдать непрестанно. Впрочем, поводов для ревности нет у него: супруга ему верна. Так пишет Мэри.
А мое положение еще ужасней: я даже не смею заявить мое право на чувство! Я безгласая по судьбе…»
Алина не могла уже оставаться в комнате. В темноте, натыкаясь на предметы, стала она спускаться в нижние комнаты. Там, в парадных покоях, было просторней, дышалось легче, и ей казалось, что одиночество не будет давить ее.
Дом спал. Вот она оказалась в зале. Узкие щели света от уличных фонарей, сжатые шторами, лежали на бледном паркете. Пылинки кружились в них. Снег падал за окнами слепою белою пеленой.
Алина не задержалась и здесь, прошла еще две гостиные, и вдруг… (Эти невинные «вдруг» в романе — всегда натяжка. Но это ведь было, было!). Короче, вдруг услыхала она странный, хлопнувший звук… И еще… И снова… И опять…
Алина замерла и минуту стояла недвижно. Кто-то аплодировал среди ночи, — нервно, прерывисто, реденькими хлопками.
Она пошла на звук, пересекла прихожую и большую, пустынную приемную. Узкая полоса света перерезала Алине дорогу: дверь в кабинет была приоткрыта.
Алина подкралась и притаилась на самом пороге, скрытая толстой портьерой.
Кабинет освещен был настольною лампой, разметавшей свет по потолку и по столу, белому от бумаг. Пламя в камине трещало, — тени по комнате прыгали от живого огня; корешки книг точно искрились; картины мерцали лаком холстов, тяжким золотом рам; бюсты на шкафах, казалось, гримасничали, смеялись.
Человек в тяжелом халате кружил по ковру, подбегал то и дело к столу, наклонялся над ним близоруко и тотчас почти отскакивал, — и снова кружил, все кружил по ковру, похлопывая в ладоши на поворотах.
Лицо человека было бело, волоса разметались, глаза исступленно горели.
Алина не верила глазам своим: дядюшка Сергий Семенович бегал по кабинету, как сумасшедший!
Наконец, дядюшка устал от стремительных своих эволюций, упал на диван и замер на нем в косой, неудобной позе, сжавши тонкой рукой подлокотник.
Алина постояла еще с минуту, потом бесшумно вернулась к себе и забылась тотчас тяжелым, без сновидений, сном.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
«Утром дядюшка рано уехал. Тетушка всегда встает за полдень, дядюшки нет уже дома, а я пью мой шоколад в столовой одна, в десять часов. Итак, дядюшки я сегодня не видела, а жаль: какой не выспавшийся и злой у него, должно быть, вид!
Странно: вчера я видела совсем незнакомого мне человека, — лицо злобной, раздавленной фурии, — лицо, которого я и представить себе не могла.
Что же случилось?
Невольно я отвлеклась от моих печалей. В самом деле, я так мало пишу здесь о людях, которым обязана всем. А дядюшка с тетушкой заслужили подробнейшего портрета.
Дядюшку, правда, я где-то уже описала. Добавлю только, что он всегда очень прям, очень вежлив; движенья его как бы змеятся; дядюшка очень умен, по слухам. Иногда бывает он суетлив, но это редко и как-то всегда внезапно. Обычно дядюшка важен и перед тем, как выйти к гостям, выпрямляет свой стан немножечко театрально. Впрочем, могу ли я осуждать его? Он мой благодетель…
К нему приезжают чиновники, нередко совсем молодые. В эти часы двери приемной и кабинета затворяются плотно, и все слуги ходят на цыпочках, так что даже дворник, наверное, догадывается, что сейчас вершатся судьбы отечественного просвещения и науки.
Но боже мой, какая, должно быть, там скука царит!..
Тетушка смугла, полна; большая болтушка и вряд ли, конечно, умна. Впрочем, и она благодетельница моя.
Любят ли они друг друга? Не знаю. Часто утром тетушка бывает не в духе, — бранит прислугу, меня, весь свет. Но стоит заехать какой-нибудь знакомой даме — и дурного настроения как не бывало!
Счастливый характер!
Все виденное ночью так меня раззадорило, что сразу после завтрака я, пользуясь полной пока свободой, пошла на место происшествия.
В комнатах подметали, проветривали. В кабинете форточка также была открыта. При утреннем сером свете кабинет выглядел будничным, скучным. Бумаг на столе не было.
Я еще раз осмотрела комнату, что казалась мне этой ночью такой зловещей. Бледно-зеленые стены, темно-зеленый ковер и портьеры, мебель золотистой карельской березы; камин, полный серой золы. Над диваном — большой портрет, который всегда казался мне то таинственным, то смешным. На нем изображен был молодой красивый хохол в живописной своей одежде, с большой бандурою на коленях. Хохол сидел подбоченившись, лихо, — но черты лица его были мелки, хотя миловидны, а фигура казалась слишком хрупкой для простого мужлана.
Я знала: это был портрет Семена Уварова, отца дядюшки. При дворе Екатерины слыл он чем-то в роде шута, и звали его и ласково и насмешливо «Семушкой-бандуристом». Отчего дядюшка, человек щепетильно-гордый, держал портрет у себя в кабинете?
Я стала разбирать дядюшкин характер, но так ни до чего не дозналась.
Слава богу, скоро мы свиделись с Мэри, и я все рассказала ей.
— Мне это ясно, как день! — объявила Мэри. — Твой дядя самолюбив ужасно. Ему приятно бесперечь напоминать себе и другим, что вот он, сын безродного шута — теперь министр и вельможа. Как сладостно любоваться ему на портрет в часы своих успехов! Романтическая душа у твоего дядюшки, свет мой Алина! Впрочем…
Я видела, как оживилась Мэри. О, ей приятно сплетничать, — но я сама подала ей повод к тому. И я не раскаялась!
Итак, жизнь этого человека представилась мне довольно ясно. Сын лейб-гренадерского офицера (что не мешало тому быть по призванию бандуристом), Сергий Семенович оказался крестником самой Екатерины Великой! Злые языки приписывали дядюшке другого отца, — одного из вельмож Екатеринина века. В самом деле, с какой бы стати крестила царица отпрыска безродного офицера? Впрочем, кто знает истину в этом свете?
Уже 17-ти лет Сергий Семенович назначен был камер-юнкером, а юность провел при наших посольствах в Париже и Вене. Брак его с тетушкою моей, графиней Екатериной Алексеевной Разумовской, в полном смысле составил его фортуну. Нет нужды, что тетушка старше его: она богата, она была дочь министра народного просвещения, она принесла дядюшке земли, связи. И вот уже два года дядюшка — сам министр.
Мэри сказала, что его хвалят: государь им доволен.
Затем она посмотрела на меня испытующе, улыбнулась и вдруг заметила, почти смущаясь:
— Но ты, конечно, не знаешь…
— Чего?!
— Видишь ли, моя дорогая, месье Уваров немножечко был смешон месяца два назад…
— ?
— Ведь Шереметевы вам родня?
— Конечно!
— Так вот, молодой Шереметев заболел в конце лета, и преопасно. Все думали, что он при смерти… Короче, твой дядюшка немного поторопился, еще при жизни его опечатал все имущество графа, а молодой негодяй возьми да и выздоровей! Печати пришлось снимать… И уж не знаю, как объяснился месье Уваров с графом… Кажется, Шереметев к вам не ездит теперь?.. Все очень смеялись… Да это ли одно? Сергий Семенович, говорят, и дрова казенные употребляет, и слесарей казенных для своих домашних нужд использует. Вот уж не думала, что он так, бедняжка, в средствах стеснен!..
Я покраснела: дядюшку обвиняли почти в воровстве.
— Оставим это, — мягко сказала Мэри, кладя руку на мою. — Свет зол; сплетня — пища его. Поговорим о наших делах. Так ты угадала, о ком говорил мне давеча месье д'Антес?
— О ком же?
— А вот не скажу! Будешь выезжать — сама увидишь… А пока Жорж меня вовсе не радует, — сказала Мэри без видимой связи. — Он стал беспокойный какой-то. И что он бесится?
— Бесится?!
— Ах, нет же, конечно! Просто рассеянность его мне не нравится, и вот уже третий день он к нам носа не кажет…
— К параду готовится? — сказала я с невольной надеждой.
— О чем ты?! Какой парад? На улице зима, через три дня Новый год. Среди сугробов парады — нонсенс!
«Нонсенс», «вульгарный», «тиран» (теперь уже даже «изверг»), — вот «слов модных лексикон», который Мэри употребляет так свободно, так всегда кстати.
Что значит — выезжать!
А я… «Ничем мы не блестим»…
Итак, что же творится с месье д'Антесом?».
«Вчера говорили мы о дядюшке твоем, а сегодня все разъяснилось с ночной беготней его. Верно, в руки ему попал пасквиль в стихах известного нашего Пушкина «На выздоровление Лукулла». Не знаю, имело ли смысл вспоминать уже полузабытое светом, но наш великий поэт рассказал очень красочно о сей оплошности твоего дядюшки.
Посылаю тебе это изделие ядовитой российской музы. Несчастный урод! Он нажил себе злого, опаснейшего врага.
Что до месье д'Антеса, сегодня он явился ко мне с видом побитой собаки. Но молчит о причинах долгой отлучки, изверг!
Бог мой! Отчего мы, женщины, так несчастны? Должны терпеть свободу этих несносных мужчин, которые лишь временами вспоминают, что они наши «рабы», что готовы (по их словам) жертвовать ради нас своей жизнью?
Лживые негодяи!
Итак, я от души дуюсь и готовлюсь к придворному маскараду, что будет дан послезавтра, в первый день Нового года.
Ждут грандиозных торжеств».
(Подражание латинскому)
Ты угасал, богач младой! Ты слышал плач друзей печальных. Уж смерть являлась за тобой В дверях сеней твоих хрустальных. Она, как втершийся с утра Заимодавец терпеливый, Торча в передней молчаливой, Не трогалась с ковра. В померкшей комнате твоей Врачи угрюмые шептались. Твоих нахлебников, цирцей Смущеньем лица омрачались; Вздыхали верные рабы И за тебя богов молили, Не зная в страхе, что сулили Им тайные судьбы. А между тем наследник твой Как ворон, к мертвечине падкий, Бледнел и трясся над тобой, Знобим стяжанья лихорадкой. Уже скупой его сургуч Пятнал замки твоей конторы; И мнил загресть он злата горы В пыли бумажных куч. Он мнил: «Теперь уж у вельмож Не стану нянчить ребятишек; Я сам вельможа буду тож; В подвалах, благо, есть излишек. Теперь мне честность — трын-трава! Жену обсчитывать не буду И воровать уже забуду Казенные дрова!» Но ты воскрес. Твои друзья В ладони хлопая, ликуют; Рабы, как добрая семья, Друг друга в радости целуют; Бодрится врач, подняв очки; Гробовый мастер взоры клонит; А вместе с ним приказчик гонит Наследника в толчки. Так жизнь тебе возвращена Со всею прелестью своею; Смотри: бесценный дар она; Умей же пользоваться ею; Укрась ее; года летят, Пора! Введи в свои чертоги Жену красавицу — и боги Ваш брак благословят.Здесь мы отступим на минуту от повествования и покружим мысленно над панорамой тогдашнего Петербурга. Мы увидим плоские блеклые пространства снегов, льда и неба; унылые ряды совсем невысоких, на современный взгляд, зданий; кое-где шпили; кое-где площади, пустынные и немые; кареты и сани на Невском; спешащих прохожих в цилиндрах и киверах; тоску какого-то зеленоватого, льдистого цвета на всем. Как нежные цветы на подоконниках — лишь детские, женские лица. Край суровый и обреченный.
Но где-то здесь жаркой жилкой бьется жизнь Пушкина.
Мои герои смотрят на него иногда пристально, ожившие мертвецы. Смотрят, не понимая.
Заметы на полях:
«Историк С. М. Соловьев пишет об Уварове: «Он был человек с бесспорно блестящими дарованиями…, но в этом человеке способности сердечные нисколько не соответствовали способностям умственным. Представляя из себя знатного барина, Уваров не имел в себе ничего истинно-аристократического; напротив, это был слуга, получивший порядочные манеры в доме порядочного барина, Александра I, но оставшийся в сердце слугою…» В молодости Пушкин и Уваров были членами литературного кружка «Арзамас», но в 30-е годы пути их разошлись окончательно. Уваров пытался навязать Пушкину роль придворного поэта и свое покровительство, Пушкин был этим очень задет. Глубокая неприязнь обоих друг к другу была всем известна. Пушкин не щадил самолюбия министра народного просвещения, и до сих пор остается неразгаданной та очевидно огромная, если не определяющая роль, которую озлобленный и дьявольски мстительный Уваров сыграл в истории роковой дуэли». (З. Д. Захаржевский, «Последний год Пушкина»)
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
«С Новым годом, моя дорогая! Пишу тебе впопыхах; сегодня большой маскарад при Дворе, завтра — у Нессельроде. Весь январь — балы почти ежедневно. Это наказание прямо!
Расскажу же все по порядку.
Итак, в десять утра явились мы нынче в Зимний к торжественной литургии. В церкви присутствовал сам государь и весь Двор.
В час пополудни в Золотой гостиной мы — то есть статс-дамы, фрейлины и дамы городские — предстали перед Ея Величеством с нашими поздравлениями по случаю нового, 1836 года. Государыне нездоровилось и всерьез опасались, что ее не будет вечером на маскараде.
Императрица сидела в глубоком кресле посреди гостиной — тонкая, бледная, прелестнейшая блондинка. Среди мягкого сияния позолоты, вся в бирюзовом, в горностаевой пелерине, она была воплощенная царственность, невзирая на недомогание.
Торжественность минуты преобразила и все знакомые лица. Слева от государыни стоял обер-церемониймейстер граф Воронцов-Дашков с вызолоченным жезлом и круглым, всегда улыбающимся лицом, отчего прозвали его «вечным именинником». Справа — огромный граф Литта, обер-камергер.
И вот Литта (а голос у старика до сих пор громовый) возглашает:
— Статс-дамы Двора приносят поздравления Вашему Императорскому Величеству!
Входит сонмище желтых старух в горностае и с тяжкими шлейфами и кланяется.
Далее:
— Кавалерственные дамы приносят поздравления!..
Входят дамы все больше среднего возраста с розово-серебристыми лентами и орденами св. Екатерины, — и снова поклоны.
Дальше фрейлины в придворных платьях а ля рюсс, с длинными рукавами и с кокошниками на головах, — молодые обычно лица. Среди них — и я.
Мы устраиваемся по обе стороны от кресла Ея Величества. Зрелище живописное, ангел мой!
Потом появляются городские дамы, одетые превосходно, среди них две Пушкины, которых досужие умы считают красивейшими, — графиня Эмилия и Натали. Все они выстраиваются у противоположной стены гостиной.
Дальше приносят свои поздравления мужчины: камергеры, генерал-адъютанты, флигель-адъютанты, камер-юнкеры, кавалергарды. Черные, красные, белые стройные толпы их, дружно склоняясь по мановению жезла Воронцова, проходят затем в соседний зал.
Среди белой толпы кавалергардов — и он, в алом и белом, с золотой прекрасною головой!
— Мил, как демон, — шепнула мне Мари Мердер и закрыла его от меня своим глупым кокошником.
Я стерпела, я виду не подала, как мне приятно и как досадно.
Ах, еще вчера он выпросил у меня на вечер вальс и мазурку!..
Докучный день тянется, — серый, холодный, ветренный.
Среди камер-юнкеров — и твой знакомец Пушкин, темный в своем черном мундире. Арап неукрощенный! Он надул губы и был приметно недоволен своей участью представляться среди совсем молодых.
Да, жаль мне его жену! Ее спасает лишь ее же природная глупость.
Но могла бы ты жить с этаким вот чудовищем?
Я прерываюсь. Через два часа мы едем на маскарад, и надо как следует подготовиться. Утром я была в белом атласном платье с пунцовым шарфом. Вечером буду в жемчужно-сером. Милая, но тебе следует выбрать розовый, непременно розовый цвет!
Ах, как жаль, что ты еще не будешь вечером во дворце!
…………………………………………………………………………………
Продолжаю письмо в два часа ночи. Мы только что вернулись из маскарада. Нас чуть там не раздавили. Народу была пропасть, — говорят, тысяч тридцать!
Для гостей открыли все парадные залы и Эрмитаж. В девять вечера Августейшая фамилия явилась в Концертном зале перед восторженною толпой. Государыня была в бледно-лиловом платье с чудным поясом, усыпанном брильянтами и аметистами.
Все тридцать тысяч гостей, среди которых были даже купцы и чиновники, с любовью теснились вокруг государя, вступившего в десятый год своего царствования.
Я уже сказала тебе, что ограничилась белым платьем и черною полумаской, хотя большинство дам было в маскарадных костюмах.
— Отчего вы не в маскарадном платье? — спросил меня Жорж.
— Я не актерка, — заметила я. К чему изображать из себя бог знает что? — Но скажите, барон, кем бы вы хотели, чтобы я оделась?
Он взглянул на меня вдруг очень внимательно (насколько то позволяла мазурка) и ответил:
— Черным лебедем.
— Черным лебедем? Отчего же именно черным?
Он пожал плечами и ничего не ответил. Барон был очевидно смущен! Как мне польстил этот его ответ! Итак, он видит во мне роковое что-то? Занятно!
Потом был ужин. К половине первого Их Величества покинули собрание.
Провожая нас с маман до кареты, д'Антес как-то странно вдруг оглянулся. Я проследила взгляд его. Он испортил мне вечер: Жорж смотрел на эту безмозглую «красавицу», на Пушкину.
Она ничто; она к тому же и замужем!».