Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Альтеpнатива (Весна 1941)

Семенов Юлиан

Шрифт:

Ивановский был бледен, на висках его серебрился пот, глаза лихорадочные.

– Вы должны понять профессора, - пояснил Родыгин, - все происходящее здесь напоминает аукцион. Наиболее уважаемые люди из русской эмиграции не пришли к нам и не придут.

– Мы думали и мечтали об обновлении России, - добавил Ивановский, это наше дело и наш долг, но служить на потребу иностранной державе мы не станем. Возможен союз равных, мы не против союза России и Германии, как и не против союза России с Францией или Америкой. Но то, на кого вы собираетесь опираться в вашей деятельности, ставит под сомнение искренность Германии в отношении нашей родины.

Вы имеете в виду Россию?

– Я имею в виду Советскую Россию, вы совершенно правы.

– Почему бы вам не вернуться в Москву?
– спросил -Штирлиц, и глаза его сузились.

– Если бы меня пустили, я бы вернулся, господин Штирлиц, я бы вернулся. Я готов отдать знания родине, но торговать моими знаниями я считаю ниже моего достоинства. Вехи сменятся сами по себе, евразийское изначалие России - гарантия тому.

– Профессор, мне бы не хотелось, чтобы вы считали меня слепым чиновником. Ваша точка зрения представляется мне благородной. Я не стану оспаривать вас не потому, что не хочу, а оттого, что невозможно...

Ивановский и Родыгин переглянулись, и в глазах профессора Штирлиц заметил недоумение.

– Сколько я помню, - сказал Штирлиц, - евразийство не предполагало национального примата русских над немцами, да и вообще к вопросам крови относились как к вопросам третьего или пятого порядка. Лично меня привлекло в евразийстве отношение к культуре мира - уважительное отношение.

– Привлекает всегда то, чего лишен, - не удержался Родыгин.

– Если я сейчас лишен Томаса Манна, то, право, меня лично это огорчает, - сказал Штирлиц. (Его счетный мозговой центр сразу же разработал оправдание этой крамольной фразе, допусти он, что один из двух его собеседников - осведомитель гестапо: "Я говорил с врагом, и я должен был предложить ту игру, которая его увлечет. Если армия побеждает врага в схватке, то разведка может победить лишь в том случае, когда противник стал другом".

– Уж если немец интеллигентен, то он интеллигентен до конца, - сказал Ивановский.

Штирлиц молча пожал руки Родыгину и Ивановскому и пошел в другой зал, взглянуть, чем занят Зонненброк.

"Пусть собирает подонков, - удовлетворенно подумал он, - пусть собирает старых корнетов и выживших из ума генералов. Ивановский здесь не одинок, и это замечательно, что он не одинок. Очень будет обидно, если мне не поверят дома".

– Поехали к Николаенко, - Зонненброк повернулся к шоферу, - это на Медвешчаке; Слесарка, дом семь.

Шофер - немец, постоянно живущий в Югославии и завербованный СД еще в тридцать третьем году, - вертанул руль так, словно выкручивал руки врагу.

Зонненброк похлопал себя по карману, где лежал список русских эмигрантов.

– Мы неплохо поработали, Штирлиц, а? Я, признаться, не ожидал, что улов будет таким интересным.

– А что это за Николаенко? Наш человек?

– Нет. В том-то и дело, что нет. Им интересуются ученые из "седьмого института" СС. Но меня он сейчас занимает с иной точки зрения. Веезенмайер рвет и мечет, ему срочно понадобились люди из армии.

– При чем же здесь Николаенко?

– Его дочь замужем за адъютантом здешнего командующего.

– Ну, тогда другое дело. А то я не мог понять, зачем нам русская эмиграция.

– Эти русские будут работать на нас. Надо было, между прочим, сказать о школах для переводчиц - не подкладывать же в конце концов немок под н у ж н ы х нам красных?

– А во имя служения нации?
– чуть улыбнулся Штирлиц.

Нельзя портить кровь и мозг.

– А мозг-то при чем?

– Они же будут что-то чувствовать. А с иностранцами всегда иначе чувствуется, острее, что ли.

– У вас язык Петрарки, - сказал Штирлиц.
– Каково с эдаким-то языком писать справки? Наверное, начальство ругает за словесные излишества. Нет?

– Наоборот. Мои справки зачитывают молодым офицерам как образец: начальство любит элемент таинственного, обожает ужасные подробности и интимные пикантности.

– Смотря какое начальство.

– Всякое начальство это любит, - убежденно сказал Зонненброк. Внимательно понаблюдайте за их глазами, когда вы докладываете о какой-либо сложной операции, связанной с ликвидацией или похищением: у них глаза становятся как у детей, которым читают страшную книжку. Между прочим, вы перекусить не хотите, Штирлиц?

– Я перехватил бутерброд, сыт.

– Ели у русских? Мужественный вы человек. Я не могу. Ничего не могу с собой поделать. Понимаю, что ради дела надо уметь есть дерьмо, но, как доходит до того, чтобы положить в рот хлеб, нарезанный русским, меня выворачивает.

Николаенко жил во дворе маленького домика, во флигеле, который летом наверняка утопал в зелени, сейчас вокруг него торчали голые кусты жасмина и сирени с тяжелыми, набухшими уже почками.

Комната, которую занимал Николаенко, была крохотной, не повернуться; теснота была ощутимой еще и потому, что повсюду - на столе, подоконнике, стульях и даже на полу - лежали книги, а вдоль по стенам развешаны самодельные клетки с канарейками.

Выслушав Зонненброка, Николаенко усадил гостей на маленькую скрипучую тахту и, забормотав что-то странное, рассмеялся, глянув на себя в разбитое зеркало, висевшее над старомодным комодом.

Продолжая быстро и путано говорить, Николаенко насыпал корм в резные деревянные блюдечки, укрепленные в каждой клетке. Канарейки у него были диковинные, крупные и до того желтые, что казалось - только что из мастерской химического крашения. Потом внезапно бормотать он перестал, обернулся и другим уже голосом медленно произнес:

– Я рад, что на вашей родине меня верно поняли, друзья. Ум германцев настроен на мою проблему точнее, чем все другие умы мира.

"Господи, как же мне жаль его, - подумал Штирлиц, глядя на старика в стоптанных шлепанцах и лоснящихся брюках, - как мне жалко всех этих несчастных, живущих вне России... Хотя, попадись я им лет двадцать назад, вздернули бы на первой же осине. Да и сейчас бы вздернули. Трудней им сейчас, удали в руках нет, но вздернули бы. Кряхтя и потея, но вздернули. А мне их жаль, как жаль обреченного, с которым говоришь, зная, что диагноз уже поставлен и медицина бессильна".

– Я спрашиваю вас: отчего композитором может быть только мужчина? без всякой связи говорил Николаенко.
– Музыка - это венец творчества, это высшее проявление гениальности, ибо если каждый второй уверен в своей потенциальной возможности написать "Карамазовых" или "Вертера", то на музыку замахиваются лишь полные кретины. Нормальный человек понимает: "Мне это не дано, это удел человека иной духовной конструкции". Так вот, отчего композитор, - спрашиваю я - всегда особь мужского пола?

Николаенко оглядел Зонненброка и Штирлица из-под толстых стекол очков, свалившихся на бугристый конец большого носа. Глаза Николаенко показались Штирлицу бездонно голубыми островками донского неба, такими же чистыми и стремительными.

Поделиться с друзьями: