Амур широкий
Шрифт:
— Хор-рошо, Канчу, — сказал Дубский и отошел.
— Чего ты так, зачем? — вступился за Дубского Богдан.
— Это плохой человек, он не любит нас. Если ему дадут власть над нами, погибли мы.
— Откуда ты знаешь его?
— Нанайскому языку его учил, знаю давно. Всем он говорит, будто с белыми храбро дрался, а я не верю. Разве человек с его душой может быть храбрым? Мстительный он, припомнит он мне когда-нибудь этот разговор. Увидите, припомнит. Но я его не боюсь. Это наш съезд, мы говорим все, что думаем.
— А с шаманами он, видимо, прав, — сказал Богдан.
— Не прав! Тебя от охоты и рыбалки отстранили? Нет. Шаманов тоже нельзя отстранять от их дела.
«Кто его разберет, кто прав, — думал Пиапон. — Если взять нашего дядю, великого шамана Богдано, как ему воспретишь шаманить? Он один остался великий, один может провожать души умерших на тот свет. Люди за ним приезжают отовсюду, даже с Уссури. Что ему делать? Как быть? Отказаться? Такого греха он не примет…»
— Чего хмуришься, дед? — спросил Богдан за ужином.
— О хулусэнском шамане думаю, — ответил Пиапон.
— Он совсем старик, не думай.
Пиапон понял, что хотел сказать Богдан: мол, он глубокий старик, скоро умрет, что о нем думать. Не знает Богдан, что великие шаманы до смерти остаются молодыми, только обличием стареют, а тело и душа их всегда молоды.
— Перестань думать, дед, кинематограф посмотрим.
Делегаты и гости съезда сели в зале и изумленно уставились на большое белое полотно.
— Товарищи делегаты! — сказал человек, появившись на сцене перед белым полотном. — На съезде мы решаем множество вопросов. И какой бы вопрос ни решали, разговор сворачивается к школе, к грамоте. Вы все хорошо понимаете, как вам требуются знания. Сейчас мы покажем кинематограф, где рассказывается, что делается с женщиной, когда она беременна. И почему не разрешается делать аборт. Это когда насильственно освобождаются от плода…
— У нас не делают этого! Нам дети нужны!
Потух свет, где-то сзади зажурчал аппарат, и перед изумленными делегатами и гостями съезда на белом полотне появились изображения. Все верно, показывали беременных женщин. В зале тишина, только аппарат тарахтит да переводчик громко переводит.
— Это женщинам надо знать, а зачем нам? — возмутился Михаил Актанка.
— Грамотным хочешь быть, все должен знать, — ответил ему Николай Тумали. — Сказали тебе — это знания. Смотри, слушай, запоминай, жена-то бывает брюхатая, пригодится…
Охотники засмеялись. Разговор отвлек Пиапона, да ему и не интересно стало смотреть. У жены его даже выкидышей не случалось, а тут «насильственным путем»… Чепуха!
— Теперь мы с мужьями спать не будем, чтобы этот аборт не делать, — смеялась после сеанса Екатерина Удинкан.
— Зачем это показали? — возмущалась Мария Удинкан. — Я каждый раз беременная так берегусь, как бы выкидыш не получился случайно, так берегусь…
— Тебе показали вначале, как беречься…
— Но зачем аборт показали? Никто никогда не делает этого…
Пиапон старался все запомнить, ведь столько вопросов решили, столько постановлений приняли! Все понятно ему, но вот как привлекать охотников к «сельскохозяйственной деятельности и животноводству» — не ясно. Заниматься земледелием? Содержать лошадей, коров? Лошади — это нужные животные, никто теперь не спорит. Но зачем коровы? Никто из нанай не пьет молока. Разве только на мясо. Но мясо можно добыть иначе: сесть на оморочку, выехать на горную реку или встать на лыжи, догнать лося — вот тебе и мясо. Не надо этому мясу рубленый дом строить, не требует оно и корма.
Другие пункты постановления о кооперации всем нравятся: пороху и свинца охотникам выдавать, сколько необходимо, лесорубочные билеты выдавать бесплатно; из туземных мест выселить людей, занимающихся спекуляцией, если даже это ремесленники или огородники; запретить частную торговлю, разрешить лесозаготовки, привлекать туземцев к этому труду, освободить их от всех налогов, желающим заниматься животноводством отпускать кредиты…
— Вот это постановление, — говорили охотники во время перекура. — Жизнь наша совсем изменится…
— Теперь председателю Совета дело найдется, — сказал Пиапон, думая о своем.
Богдан в каждом перерыве искал Пиапона, чтобы поделиться мыслями, высказать восхищение или возмущение выступлением какого-нибудь делегата. Он пробирался среди гостей, когда кто-то взял его под локоть. Рядом стоял русский с рыжеватой аккуратненькой бородкой, с усиками и с такими до боли знакомыми глазами.
— Павел! Командир! — закричал Богдан и обнял Глотова.
Глотов сжал его железными руками. Богдан разволновался, смотрел на бывшего командира и улыбался.
— Павел Григорьевич, ты? Откуда? — подошел Казимир Дубский.
— Так я и думал, что ты здесь, — ответил Глотов, пожимая руку Дубского. — Переводишь?
— Учусь переводить. А где теперь ты, кем?
— Работаю, где партия прикажет.
— Обожди, Павел, — спохватился Богдан. — Дед здесь.
Он взял Глотова за руку и потащил в коридор. Пиапон тоже не сразу узнал Глотова, замаскировавшегося интеллигентной бородкой, но, узнав, закричал на весь коридор:
— Глотов! Кунгас! Ты?
— Я, Пиапон, я. Живой, видишь…
— Живой, верно, живой. А говорили, что тебя в Николаевске Тряпицын расстрелял.
— Обошлось, как видишь.
— Откуда ты? Здесь живешь?
— Нет, Пиапон, в Чите работаю, в ревкоме. Еду во Владивосток, по пути зашел, чтобы встретиться.
— Поговорить надо, посидеть…
— Сейчас не сможем, у вас заседание съезда, а меня поезд ждет, скоро отходит. Мы еще встретимся, может, даже к вам, в Нярги, приеду.