Андрей Боголюбский
Шрифт:
Но если установление ранних связей Суздальщины с именем Владимира киевского находило опору в княжении его сыновей Бориса (в Ростове) и Глеба (в Муроме), а связанные с ними воспоминания особенно подчеркивались («становище» Бориса и Глеба на Кидекше), то гораздо сложнее было доказать давнюю христианизацию края, так как деятельность первого ростовского епископа Леонтия была слишком близка и хорошо памятна. Но его «мученическая» смерть от руки «язычников» была очень выигрышным моментом в истории христианизации северо-востока. Когда в 1161 году на месте сгоревшего ростовского собора стали копать рвы для малой каменной церкви, то «обретоша мертвых много»; среди них, видимо, трудно было определить епископские останки. Однако одно погребение было признано могилой преемника Леонтия — Исаии. Затем, при рытье рва для передней стены храма, «обретоша гроб, и бе покровен двема дьскама… и отверзоша гроб, и видеша лицо великого Леонтия, светящеся яко свет…»
Так были «открыты» столь нужные для планов Андрея «мощи» местного пастыря церкви. Событие было обставлено с подобающей помпой. Андрей прибыл сам в Ростов и «целова святое тело и вси мужи его». Князь публично благодарил Бога, «яко сподобил мя еси сицево ськровище в области моего царствия явити ми»{180}.
Естественно, что канонизация Леонтия не могла осуществиться в связи с острыми отношениями Федора и митрополита. Однако сразу же, между 1164 и 1174 годами, было составлено первичное «Сказание» о Леонтии. Самым существенным в этом «Сказании» было утверждение, что Леонтий — не первый епископ ростовский. Еще при Владимире якобы непосредственно от патриарха сюда были поставлены один за другим два епископа-грека Федор и Иларион, которые, однако, бежали, — Федор был просто изгнан «неверными», а Иларион «не стрьпевшу же ему пребыти в Ростове — бежа…»{181}. Таким образом, был составлен «документ», утверждавший, что ростовская епископия искони была подведомственна непосредственно патриарху и имела все основания оставаться автокефальной. «Политическая тенденция автора (Жития Леонтия. — Н. В.), — пишет исследователь, — сказывается в желании поддержать попытку Андрея Боголюбского получить для Владимира самостоятельную, независимую от Киева епископскую кафедру»{182}. Хотя Леонтий был канонизован лишь при Всеволоде (1190), Андрей сразу же по открытии мощей начал заботиться о его церковном прославлении. При Боголюбовском дворце он построил посвященную ему небольшую церковь{183}. Есть основания думать, что в верхней комнате лестничной башни дворца была фреска, изображавшая Андрея, коленопреклоненного перед Богоматерью, и стоящего позади нее епископа Леонтия. Открытие мощей и пропаганда культа Леонтия имели и особый политический смысл для внутренней борьбы Андрея со старобоярской знатью. Леонтий был убит ростовцами, а Андрей начал его прославление: в борьбе с оплотом знати — Ростовом на сторону Андрея становились и усопшие ростовские епископы.
Так одна за другой создавались церковные и политические легенды, направленные к одной цели — вящей славе Владимирской земли и утверждению древних корней христианства и княжеской власти на северо-востоке.
Это энергичное мифотворчество Андрея и владыки Федора не может нас удивлять. По-видимому, иной была и психология людей того времени, не искушенных точным знанием фактов своего прошлого и воспитанных в слепой вере церковному слову. В середине XII века, чреватой напряженной церковно-политической внутрирусской и международной борьбой, создавались и более смелые легендарные версии древней истории, например легенда о «посещении» Руси апостолом Андреем Первозванным. Этот миф углублял историю христианизации Руси до времен начального христианства, делая второстепенным «вторичное» крещение при Владимире, а следовательно, и роль Византии. Русский вариант легенды об Андрее Первозванном, явно носящий антивизантийский характер, делал его римским апостолом, а Рим — центром христианства. С большой вероятностью предполагают, что он вышел из кругов, сочувствовавших русскому митрополиту Климу Смолятичу, а может быть, даже и был составлен самим Климом. «Католическая» направленность легенды была особенно чувствительна в обстановке середины XII века. В 1169 году на Русь приходило посольство от папы Александра III, имевшее, возможно, целью обратить союз Ростислава киевского с Польшей против врага папы и Мануила Комнина — германского императора Фридриха Барбароссы{184}. Но в этот момент на Киев уже шло войско Андрея Боголюбского, и, может быть, этот поход был продиктован среди прочих и внешнеполитическими соображениями. Не исключено, что на Западе было известно о конфликте между патриархом и Андреем, и посольство направлялось не в Киев к Ростиславу, а к Боголюбскому{185}. Не случайно к своему владимирскому строительству он привлек каких-то романских зодчих или русских мастеров, хорошо знавших романскую архитектуру: отталкиваясь от Византии, Андрей смотрел на Запад.
Но это не значило, что Андрей имел какие-либо намерения заменить патриарха папой, а Византию — Римом. В этом отношении он был, конечно, подобен князьям Галича. Известный Бернард Клервоский, намеревавшийся проповедовать католицизм в Галичской земле, получил от краковского епископа Матфея следующее расхолаживающее разъяснение: «Он (русский народ. — Н. В.) не желает сообразоваться ни с латинской, ни с греческой церковью, но, отделяясь от той и другой, не превышает ни с одной в общении таинств…»{186}. Андрея Боголюбского прежде всего интересовала самостоятельность Русской земли: поворот на Запад был лишь умным политическим маневром в тяжелой борьбе с византийским влиянием — не больше.
Итак, трудами князя и владыки Федора церковный авторитет Владимирской земли был поднят высоко: история христианства и церкви здесь была «обоснована» с помощью местных легенд. Владимир обладал теперь своим палладиумом — Владимирской иконой, а Северо-Восточная Русь — своим святым, епископом Леонтием, гробница с «мощами» которого была поставлена в новой ростовской каменной церкви. Церковно-политическое значение владимирского Успенского собора теперь было усилено превращением его в главную усыпальницу княжого дома и епископов. До того такой родовой «гробницы» не было. Прах Юрия приняла под свои своды Берестовская церковь в Киеве. Сын Юрия Борис и его жена были погребены в Борисоглебской церкви в Кидекше, — здесь их пышные затканные золотом погребальные одежды рассматривал в 70-х годах XVII века любознательный суздальский воевода Тимофей Савелов{187}. Во владимирском Успенском соборе Андрей похоронил своих сыновей Изяслава (1165) и Мстислава (1173), брата Ярослава Георгиевича (1166), а в 1174 году был похоронен сам.
Оценивая заманчивую перспективу освобождения от власти киевского митрополита, владимирская церковь оказывала активную помощь Андрею в непосредственно политической сфере. Взятый им курс на резкое усиление своей личной власти и подчинение ей остальных русских князей был слишком необычен, чтобы не нуждаться в верховной санкции церкви. И он нашел опору в сочувствовавших его политике местных церковных кругах. Новое учение о княжеской власти выразилось ярче всего в «Повести» о кончине Андрея. В ней, видимо, были подытожены те идеи, которые кристаллизовались в процессе длительной предшествующей работы церковной мысли в его княжение. Здесь право Андрея на единодержавную власть оправдывается авторитетом апостольских посланий и отцов церкви: «всяка душа властей повинуется, власти бо от Бога учинены суть; естеством бо царь земным подобен есть всякому человеку, властью же сана вышыпи, яко Бог; рече же великий Златоустець иже кто противится власти, противится закону Божью, — князь бо не туне носить мечь, Божий бо слуга есть…». Так писал автор «Повести», проклиная убийц князя и осуждая восстание против него, которое произошло-де лишь потому, что восставшие не знали известной истины: «идеже закон — ту и обид много»; это «оправдывало» и жестокие законы феодального строя, и бесчинства княжих слуг, и их необузданный произвол. Как увидим, и в описании поражения войска Андрея под Новгородом в 1169 году изворотливая логика владимирского летописца-церковника придала этому нелестному для Андрея сюжету благовидное религиозное истолкование и представила дело так, что рука Андрея была «Божьим орудием», которым небо хотело лишь припугнуть клятвопреступников-новгородцев{188}.
Таким образом, церковь услужливо обставляла «самовластьство» Боголюбского ссылками на божественные книги, подводила фундамент церковно-монархической теории под его действия, укрепляя его авторитет в глазах народа. Любопытно, что даже автор злобного памфлета на казненного в 1168 году епископа Федора счел нужным польстить Андрею, обмолвившись о его «царской» деснице, которая покарала «ложного владыку».
Эпитет «царский» и термин «царь», идущий из греческого, применялся в XII веке к тому или иному князю либо в фигуральном смысле для образного определения его реальной силы или авторитета, либо в виде откровенной лести. Так, Юрий Долгорукий с подчеркнутым самоуничижением предлагал в 1149 году своему племяннику и врагу Изяславу «царствовать» в Киеве. Воины Изяслава величали его «царем», «царем» назван он и в летописном некрологе. Именование «царем» усопшего князя было обычным в надгробном причитании вдовы-княгини («царю мой благый, кроткий, смиреный, правдивый»). «Держава самовластна ко Богу изваяная славою паче звезд небесных» — это наиболее изысканный комплимент в панегирике князю{189}. В «Службе» на праздник Покрова порой слово «князь» заменяется «царем»{190}. В устах же автора «Повести» о смерти Андрея отождествление княжеской власти Андрея с царской звучит уже не как литературный трафарет, но как сознательно выдвигаемая теория. Не случайно позже владимирское летописание присвоит Всеволоду III титул «великого князя». Таким образом, церковная мысль довольно ясно понимала скрытую тенденцию политики Боголюбского, может быть, еще не вполне ясную и ему самому, и укрепляла ее всеми доступными ей средствами.
Но если ореол власти Андрея мерцал уже «царскими» тонами, то это не могло не затронуть более широкого вопроса о соотношении с властью византийских императоров. В иерархии чинов Византии русские князья обладали весьма незначительным рангом, приравниваясь к начальнику округа{191}. Единственным же «царем ромеев» во всей вселенной согласно буквальному толкованию слов Священного Писания: «Бога бойтесь — царя чтите» — был византийский император. Поэтому, например, узурпировавший императорский титул Фридрих Барбаросса в глазах византийцев не имел никаких прав на это{192}. Таким образом, перед Андреем возникла необходимость идти дальше и создать новую легенду — об известном равноправии с византийским императором Мануилом. Это было вдвойне сложно потому, что Андрей не мог похвалиться близким родством с императорским домом, которое ставило, например, в особое положение его деда, сына греческой принцессы — Владимира Мономаха и в особенности сводного брата Андрея от мачехи-гречанки — Василька, которого византийский историк Киннама именовал «старейшиной русских князей»{193}. А в жилах Андрея текла русско-половецкая кровь! Но это его не остановило.
Проповедь идеи о богоустановленности власти на земле началась на Руси до Андрея. При этом церковь, естественно, развивала ее по отношению именно к тем князьям, которые обладали наибольшим авторитетом. Еще о Владимире киевском епископы говорили, что он «поставлен от бога на казнь злым, а добрым на помилование». Митрополит Иларион называл Ярослава «сотворенным Богом наместником» Владимира. Митрополит Никифор в своем послании Мономаху писал, что его «бог издалека проразумел и предповелел… из утробы освятил и помазал». Но это все — намеки; в отношении же власти Андрея проводится полностью византийская концепция о ее «божественности», то есть теория, уравнивающая его с византийскими кесарями{194}. Это, по сути, та же мысль, которая лежит в основе «одиннадцатого чуда» Владимирской иконы.
Этим «одиннадцатым чудом», вынесенным в «Сказание о чудесах Владимирской иконы» на первое место как особо важное, была победа Андрея над волжскими болгарами. Рассказывалось, что она якобы совпала с победой императора Мануила над «срачинами», в связи с чем оба властителя решили установить праздник Спаса и Богородицы 1 августа. Андрей, «благоверный царь наш и князь», выступает в «Сказании» как лицо, почти равноправное ромейскому владыке «отцу Маноилу», с которым Андрей живет «мирно и в братолюбивии». Все это имело под собой столь же мало исторической почвы, как и позднейшее московское «Сказание о князьях Владимирских»; мысль автора понятна: если приравненный начальнику городского округа русский князь не имел никаких прав на участие в делах церкви, то некоторое, пусть вымышленное, приближение к императору создавало прецедент прав на самостоятельное учреждение митрополии. Позже, в ХIII веке, во введении к повести об Александре Невском («Слово о погибели русской земли»), возникшей в той же Владимирской земле, «кюр Мануил цесарегородский» будет превращен в современника Владимира Мономаха, которому он «великыя дары посылаша», «опас имея… абы под ним великый князь Володимер Царя-города не взял…». Так развивалось на владимирском северо-востоке представление о русско-византийских отношениях, создавая основание для позднейших генеалогических легенд «царственной Москвы»{195}.
Само идеологическое оформление похода 1164 года как похода на неверных, напоминает о крестовых походах Запада, которые наполняли своим шумом Европу и которым, может быть, сознательно подражал Андрей. Даже византийская культура этого времени была сильно проникнута романским влиянием, а император Мануил, «этот западник и рыцарь на троне Константина», был любителем рыцарских турниров{196}. Участие Владимирской иконы в походе Андрея было в то же время и явным подражанием обычаю византийских императоров: там была специальная икона, которую возили в походы. Мануил после победы 1167 года над паннонцами торжественно ввез эту икону в Константинополь. Таким образом, совершенно ясно демонстративное усвоение Андреем императорского византийского военного обычая.