Ангельские хроники
Шрифт:
И вот теперь, через тридцать лет, старый, оборванный сапожник Махмуд шагал по безлюдным окраинам Парижа, с мокрыми, заледеневшими ногами, и сжимал в кармане брюк ту самую, не убившую его искореженную пулю.
Сколько всего прожито за эти годы! Победоносная Франция постыдно капитулировала перед горсткой побежденных, отказалась от данного ею слова, изменила своему предназначению, предала своих друзей в руки врагов, ввергла верный ей Алжир в тройной мрак нищеты, социализма и исламского фундаментализма. Долгие месяцы Махмуд прятался, боясь, что с него живого сдерут кожу или засолят его живьем, как это произошло с некоторыми из его товарищей. Наконец ему удалось пробраться во Францию, в которой он видел теперь не какой-то таинственный рай, а просто убежище. Он думал, что уж во Франции-то он сможет воспользоваться своими военными заслугами, что там-то уж он будет что-то значить… Француз он или не француз? Нет, он больше не был французом. Все-таки Бога нет. Правительство и слышать не хотело о вспомогательных войсках, оно готово было отправлять своих бывших солдат пароходами назад, в Алжир, на растерзание фанатикам. Армии было стыдно, но она ничего не делала, науськанное прессой общественное мнение считало сотрудничавших с Францией чуть ли не новыми коллаборационистами. Поди объясни им, что коллаборационисты это те, кто помогает иностранным захватчикам, а французы в Алжире были кем угодно, но только не иностранцами и не захватчиками. Да за такие слова вам просто плюнут в глаза.
И вот воин Махмуд стал подметалой в метро, потом мусорщиком. Он спал в ночлежках, по семнадцать человек в комнате, целыми днями простаивал в очередях в различные учреждения, где всякие чинуши специально коверкали его имя, слушал, как его обзывают то «чуркой», то «козлом», и думал, что умрет от голода и унижения. И никто из горячо любимых им французов пальцем не пошевелил ради него. Совершенно случайно он попал в подмастерья к сапожнику, который, как и Махмуд, принадлежал к одному из берберских племен, обращенных в ислам и ограбленных арабами. Махмуд выказал большие способности к ремеслу. Он правильно пользовался шилом и ножом и шил такие отличные туфли шафранно-желтого цвета, что они могли поспорить с лучшими марокканскими образцами. Конечно, это была ручная работа, и стоило это дороже, и покупателей было меньше, но истинным знатокам туфли нравились, особенно кабильская вышивка, украшавшая их вместо приевшихся арабских инкрустаций. Когда сапожник умер, его лавчонка перешла Махмуду. Он по-прежнему не был ни богат, ни счастлив, но у него имелся кусок хлеба, и он был благодарен за это, правда, сам не знал кому.
Он даже женился, или, во всяком случае, сошелся с женщиной – не поверите! – с француженкой. Правда, она была с Корсики, и это слегка портило картину, так как, неизвестно почему, он делал разницу между островитянами и жителями метрополии. Франческа не отличалась ни молодостью, ни красотой, ни особой чистоплотностью, при этом в свое время она занималась ремеслом, о котором лучше было забыть, но она была француженкой по рождению, и, несмотря на горечь предательства, на последовавшие затем оскорбления, Махмуд находил огромное удовлетворение – и это было не просто тщеславие – в том, что он, проливавший в буквальном смысле слова свою «черномазую» кровь за Францию, имел в постели настоящую француженку. Франческа была для него той девушкой из соцобеспечения, что когда-то улыбнулась ему, Зерлиной в бело-розовом платьице и голубом фартуке, парчовой принцессой из книжки с картинками. Все они были не для него. Он трудился над Франческой и думал: «Вот она – Франция». Без всякой злобы. У сильных своя жизнь, у богатых – своя, а мы – бедные и слабые – созданы, чтобы страдать: такова воля Господа. И лишь иногда, под действием выпитого, он использовал любовные ласки для наказания и унижения.
Станции метро сменяли друг друга в ледяной бетонной пустыне. Он и представить себе не мог, что они так далеко отстоят друг от друга. Хлопья мокрого снега слепили его. На каком-то перекрестке блуждающий в ночи автомобиль обдал его грязью вперемешку со снегом. «Скоро я буду еще грязнее, еще несчастней, чем всегда. Ну и пусть. Все-таки Бога нет».
Он не знал, сколько времени он шел, когда вдруг где-то между заводом для эмигрантов и небоскребом для бюрократов, несмотря на алкогольные пары и ночной туман, стал понемногу узнавать округу. Это было уже недалеко от его дома. Вот этот каменный куб с круглым верхом – это мечеть, куда его однажды затащил приятель в надежде обратить его в веру. Франческа тоже не была против: «Вот-вот, помолись аллаху, спроси его, не хватит ли тебе надираться!» Но в мечети ему не понравилось. Там было полно бородатых мужчин угрожающего вида и молодых людей с больными глазами, в которых читалась готовность пожертвовать собой и кем угодно. Пророк для них был не Пророк, а наркотик. Все они считали себя «бен-Ларби», сынами аллаха. Кругленькому сапожнику, сражавшемуся за любимую Францию, нечего было делать среди них.
Ветер, яростно завывавший на пересечении авеню Ленина и бульвара Манделы, намел у стен мечети огромные сугробы. Среди этих снежных гор что-то шевелилось.
Другого движения вокруг не было. Ни прохожих, ни машин. Даже снег перестал. Только изредка ветер закружит на мостовой обрывок промасленной бумаги или загремит пустой банкой из-под кока-колы. Но около мечети что-то шевелилось, и, подойдя ближе, Махмуд в металлическом свете фонарей увидел, что это человек.
Человек сидел скрючившись, колени выше головы, голый.
Почти или совершенно голый? Отсюда не было видно. Весь посиневший, застывший от холода, но живой. Как он там примостился – на коленях, на четвереньках? Непонятно.
Первое движение: ускорить шаг и пройти мимо. Но затем включилось неизбывное милосердие детей Авраамовых. Кто хоть раз слышал о Коране, не сможет оставить умирать от холода еще живого человека, который к тому же ничего плохого ему не сделал. Махмуд с опаской подходит ближе, а тот старается поднять застывшие от холода руки, похожие на культи.
– Пошли, – говорит Махмуд.
И пока этот синий призрак пытается встать, опираясь одной рукой о сугроб, а другой прикрывая свою наготу, Махмуд расстегивает одеревеневшими пальцами пришитые не на ту сторону пуговицы красного франческиного пальто. Синтетический пиджак под порывами ветра липнет к его бокам, и, внезапно почувствовав себя тоже голым, он, как на пугало, натягивает пальто на негнущиеся руки и спину человека.
– Пошли!
Тот еще и босой, но Махмуд не собирается разуваться. Асфальт весь покрыт мягким снегом, они идут – Махмуд впереди, не оборачиваясь, а тот не отстает от него.
– Увидишь, – застывшими губами говорит Махмуд, – это рядом.
Ветер режет ему грудь. Время застыло в этом холоде. Остается только терпеть и страдать, это нетрудно. Еще несколько минут, и они пришли.
Сквер, нищету которого милосердно скрывает снег. В центре – то, что богачи и интеллигенты называют современной скульптурой: три куба один на другом, из которых торчит банан под зонтиком, короче, насмешка над всеми бедняками, живущими поблизости, насмешка, за которую какой-то там иностранный скульптор получил денежки от мэрии – правой или левой, один черт! Вокруг многоэтажки, лестница в подвал, ступеньки, коврик, который притворяется, что он – трава («Осторожно, он колючий!»), запах кухни и уже тепло, дверь, выключатель и вдруг рыжая, вклокоченная голова еще сонной, а может быть, и подвыпившей Франчески.
– А-а-а, вот и ты! Ты что, не попал под машину? А я уже хотела сказать спасибо Господу Богу! А это еще что за малахольный? Чего это он мое пальто натянул? Где ты его откопал?
И правда, у него был такой вид, будто его только что откопали. Черный, изможденный, зубы стиснуты, чтобы не стучали. В красном пальто, узком, как смирительная рубашка. Вокруг закоченевших ног – лужица. И взгляд мертвеца, если только мертвые могут смотреть.
– Принеси рубашку, штаны, свитер какой-нибудь, – сказал Махмуд.
Когда он командует таким тоном – спокойно и кратко, она всегда слушается. Она знает, что если ему придется повторить сказанное дважды, он просто убьет ее, да-да, убьет (а что? смертной казни больше нет, а за решеткой может быть и вовсе неплохо), убьет от стыда.
Ругаясь и ворча, она идет рыться в старых чемоданах, выискивая что похуже, и наконец возвращается с ярко-красной футболкой в пальмах и парусниках, брюками с дыркой на правом колене, кальсонами в невыводимых пятнах и собственной жакеткой – плечики, узкая талия, плиссированная баска, – которую она не надевала уже лет двадцать.
– Жрать давай, – говорит Махмуд.
Франческа, все еще в мятой розовой пижаме, набрасывает стеганый, пахнущий кухней халат ядовито-розового цвета. Сквозь драные тапки видны ее потрескавшиеся пальцы. Гость старается разогнуть зашедшиеся от холода кисти рук. Курсируя между буфетом и холодильником, Франческа то и дело поглядывает на него исподлобья. Пока он, стыдливо забившись в угол между шкафом и деревянной кроватью (у Махмуда все, как у настоящих французов, в том числе и мебель – от самого Левиафана), силится натянуть негнущимися руками кальсоны на свои закоченевшие ноги, она ставит на стол головку сыра, хлеб, красное вино.