Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10
Шрифт:
Тут уже Саевич не выдержал и возмутился:
— Я ничего ни у кого не прошу и, по крайней мере, не нахлебничаю! А то, как я живу, — мое личное дело!
Но Можайский был неумолим:
— Неужели? Вашим личным делом ваши жалкие обстоятельства были ровно до тех пор, пока вы не нашли себе покровителя! А с тех пор, как вы оказались под его крылом, о каком еще личном деле вы имеете право говорить? Общество — в лице вашего друга, полицейского чиновника — обратилось к вам за помощью. И что же вы сделали? Отказали? Прикрылись, как и прежде, тем, что никому и ничем не обязаны, а значит и нет у вас никаких обязательств перед обществом? Нет! Вы согласились помочь. И под видом помощи обманули. Не друга вашего вы обманули, Саевич, не Вадима Арнольдовича. Общество вы обманули. А что это значит? — Можайский махнул рукой. — Не трудитесь отвечать: вопрос риторический!
— Но я помог! — Возмущение Саевича приняло ту фазу, когда человек готов заплакать. — Разве я не сделал то, что у меня попросили?
— То, о чем вас попросили, вы сделали не из добрых побуждений. Вы сделали это под давлением обстоятельств, причем, что самое страшное, обстоятельств, грозивших бедой не обществу и членам его, а вашему покровителю. Иначе говоря, вы пожертвовали малым, чтобы выиграть покровителю большее.
— Но я не знал…
— Вы не знали ровно до той минуты, пока Вадим Арнольдович не рассказал вам о наших подозрениях. Не рассказал о серии чудовищных преступлений. А вот с той минуты вы всё уже знали!
— Нет!
— Да.
— Я не знал, зачем Кальберг экспериментировал с фотографией!
— Так ведь это уже и неважно было. — Его сиятельство укоризненно покачал головой. — Совсем никакого значения не имело. В том смысле, что не имело для принятия правильного решения. Вы уже знали главное: ваш покровитель — преступник. И все же вы приняли его сторону, а не общества!
— Да ведь я о бароне узнал одновременно с Гессом! Вадим! — Саевич почти кричал, обращаясь к Вадиму Арнольдовичу. — Хоть ты скажи!
— А что я должен сказать? — Вадим Арнольдович был бледен и мрачен. — Да: о бароне мы узнали одновременно. Когда пришли в «Неопалимую Пальмиру». И что с того? Что это меняет?
— Но… — Саевич, начавший было возражать, так и не смог подобрать убедительное возражение. Произнеся лишь это «но», он замолчал, побледнев и став настолько же мрачным, как и его друг.
Оконное стекло позвякивало под напором ветра. Позвякивали и стаканы: поручик и штабс-капитан, отойдя вдвоем к столу, порцию за порцией приканчивали бутылку сомнительной смирновской водки и о чем-то шептались. О чем — расслышать было трудно, да никто и не вслушивался: тайны молодых людей волновали нас меньше, чем происходившее вокруг Саевича.
Фотограф выглядел жалко. Его явно мучила совесть. Он переводил взгляд с его сиятельства на Гесса и обратно, и в том, и в другом не встречая ничего, кроме осуждения. Особенно красноречивым было выражение лица Вадима Арнольдовича, обманутого в лучших чувствах товарищем с детских лет.
— Ну, хорошо, хорошо, — взмолился, наконец, Саевич, — я виноват! Но и вы поймите меня. Столько лет… столько времени… и всё напрасно. Никто не видел в моих работах ничего положительного. Их осуждали, отвергали, не понимали. И вдруг… ну как, как я должен был поступить, когда на меня, как дар небесный, свалился этот барон? Вы даже представить себе не можете, каким это было для меня удовольствием — счастьем даже — обрести настоящего ценителя! Не насмешника, а человека, разглядевшего ту перспективу, которую дотоле видел лишь я один! А ведь барон не только разглядел, он еще и научиться решил! Я был учителем, понимаете?
Гесс потупился, а вот Можайский, напротив, и не подумал отвести от фотографа свой страшный улыбающийся взгляд.
— Вы, Григорий Александрович, — его сиятельство был безжалостен, — напрасно полагаете тронуть нас рассказом о бедствиях непризнания. Там, — взмах руки в сторону окна, — за этим окном, в городе, на его улицах прямо сейчас бедствуют сотни, а может, и тысячи так называемых непризнанных гениев. Допустим даже, что почти все они и впрямь гениальны только по собственной оценке, ни гения, ни даже таланта в действительности не имея. Но тем больше этим… не вполне здоровым людям почета: имея отравленные высокомерием души, они, тем не менее, не опускаются до того, чтобы зло оправдывать добром, и уж тем более не отвергают добро ради защиты зла.
Признаюсь, эти слова «нашего князя», несмотря на всю напряженность и даже, можно сказать, трагичность окружавшей нас атмосферы — а ведь именно в такой атмосфере высокопарная чепуха вышибает слезу или полнится смыслом, которого в ней ни на грош, — эти, повторю, слова его сиятельства заставили меня улыбнуться. Решительно, Юрий Михайлович впал в театральщину, причем в театральщину самого низкого пошиба: в нелепость и абсурд балагана. Я так и представил себе накрашенного румянами клоуна, произносящего речь Перикла [214] !
214
3 Перикл (494–429) — политический деятель древних Афин, с 443 года — фактический глава государства. Его правление, как это ни парадоксально, знаменовалось расцветом демократии, а также превращением Афин в самое могущественное греческое государство. Непонятно, какую именно из дошедших до нас речей Перикла имеет в виду Никита Аристархович, но, вполне возможно, самую известную из них — над могилами павших первыми воинов в начавшейся Пелопоннесской войне.
Нет, разумеется, я не хочу сказать, что Юрий Михайлович хоть сколько-то походил на клоуна или — сознательно — вел себя подобно ему. Ничего такого я в виду не имею. Просто уж очень неестественно прозвучали его слова: такие важные на слух и настолько лишенные смысла по зрелому размышлению! А уж их туманная расплывчатость и вовсе никуда не годилась.
Очевидно, что и Саевич ощутил нечто подобное. Если до этих слов он был подавлен и даже раздавлен, то, услышав их, встрепенулся и приободрился. Его взгляд — вот только что едва ли не затуманенный слезами — осох от влажной поволоки и засверкал:
— А вот с этим я вас попрошу!
Брови его сиятельства чуточку выгнулись, шрам между ними отчетливо побелел на растянутой коже.
— Что можете вы знать о том, кто и как бедствует? Кто и что из себя представляет? Кто и на что решается? Ни-че-го!
Его сиятельство в замешательстве кашлянул.
— Хотите пари?
— Что, простите? — Его сиятельство растерялся.
— Пари, спор, the bet — называйте, как угодно!
— Но о чем? — Его сиятельство уже совсем не понимал, чего именно добивался от него Саевич.
— А знаете, — отложив сигару, вмешался Инихов, — это даже забавно! Со своей стороны я тоже готов держать пари. Григорий Александрович, согласны?
Саевич повернулся к Инихову и — теперь уже с недоумением, подобным недоумению Можайского — спросил:
— Вы? Пари? Со мной?
Сергей Ильич серьезно подтвердил:
— Я. Пари. С вами.
— Но о чем?
Ситуация стала походить на фарс.
— Ну как же? Вы, готов побиться об заклад, — Инихов усмехнулся, найдя еще одно определение спору, — собрались завалить несчастного князя… не возражайте, Юрий Михайлович: достаточно посмотреть на ваше лицо…
Его сиятельство невольно повернулся к висевшему в простенке зеркалу.
— …именами неудачников, вступивших на скользкий путь. Разве не так?
Саевич молчал.
— А я предлагаю вот что. — Инихов — аккуратно, оставив в пепельнице серый столбик — взял сигару и, раскуривая ее, сделал несколько энергичных затяжек, окружив себя клубами дыма. — Вы сами расскажете нам всё и с самого начала. А уж мы — на основании вашего рассказа — сделаем тот или иной вывод. Предмет же пари — именно вывод и есть. Я утверждаю, что мы вас осудим!