Антология странного рассказа
Шрифт:
Я увидел, что похожа она на большое и темное облако, и тогда вошел в меня страх, но он не смог оградить меня от ее всепобеждающего взгляда и не сохранил меня.
Когда рассеялся предутренний туман, я обнаружил себя на городской свалке. Высокие фабричные трубы вырастали за горизонтом, и шум города едва достигал сюда. Я хотел было подняться, но заметил, что я не весь.
Кое-как собрал, но многого все же не хватало. Едва добрался до города. Улицы города были праздничны, люди вышли на субботник, с песней работа спорилась. Я блуждал, как оторванный, чужой, я забыл о доме. Где он? Недостаточный и ущербный, я все же смог кое-где дорисовать, а кое-где наклеил из газетных вырезок, таким образом воссоздал видимость целого. Блуждая по улицам, встретил одного из сослуживцев.
— Сима! — закричал я.
Он обрадовался. Снова служба.
— Где был? — удивлялись сослуживцы.
— На войне, — коротко бросал я наугад, пытаясь отделаться от назойливых вопросов.
— Война… что это? — спрашивали они. Рылись в словарях, но ничего не нашли.
Снова окружили меня:
— Война? Но что это?
Я махнул рукой:
— Вот все вокруг, вы сами, я, все есть война…
Они отошли в сторону кучкой, шептались, но не могли понять. Тогда подвел я их к окну и указал:
— Вот война!
И в моих глазах замелькали светлые лоскутки, сотканные из забытых далеких снов, и я увидел поле боя, атаку, а среди жаркой схватки — скрипач. Бешено мелькает в его руке тонкий смычок. Вокруг падают бойцы, а смычок трепещет, и чудные мелодии содрогают тревожный воздух войны. Но вот и скрипач упал.
Лег на землю, пропитанную ненавистью, а скрипка все не расставалась со смычком, легкая мелодия сливалась с неподвижным небом. Набежавшее облако стерло видение. Среди наступившей тишины я увидел женщину. Она медленно выплывала из тени. Поднялся тогда скрипач навстречу, и вошли они друг в друга, растворились, как облако в облаке. Встряхнулся я и сказал:
— Вот война…
Улыбнулись сослуживцы:
— Люди идут по делам, машины снуют, бытом зовется это, но не войной.
— Да, быт это, — согласился я, — быт и есть война.
Дома соседи с любопытством выглядывали сквозь узкие щели скрипучих дверей.
— Друзья! — я протянул руки, но они быстро исчезли за темными плитами стен. Я с радостью бросился к книгам, без меня они покрылись толстым слоем пыли. Но услышал за стеной стон. И сердце мое покатилось, как мячик, к ее забитой накрепко двери. Нет, не забыл я ее. Глаза ее зажглись большими яркими звездами.
Она с нескрываемым любопытством рассматривала и ощупывала меня.
— Осторожно, — предупредил я, — не порви.
— Ты бумажный!? — воскликнула она.
Я с гордостью кивнул. Это меня и погубило.
Обнаружил я себя на знакомой свалке. Сразу заметил нехватку. Пытался двигаться, но тщетно — слишком многого не хватало, почти ничего не осталось, лишь жалкий кусочек живой мысли. Не думал я, что вторичный распад будет так смертелен.
— Вот и вся недолга, — сказал я себе. Я приготовился к тоскливому существованию в пределах неподвижности.
Всматриваясь в окружающее, скоро заметил соседа по квартире — вернее, часть его. Быстро отвернулся, да и он сделал вид, что не узнал меня. Но совсем рядом вдруг обнаружил сослуживца, затем далее еще одного и еще, и уже не мог скрыть радость, увидел директора и старшего мастера, они кивнули мне с печальной улыбкой. Скоро я нашел и домоуправа без стола, и слесарей без домино, и товарища моего Сигизмунда — частичные, ущербные и недостаточные — тот живой мир, ЖИВОЙ МИР, который я привык видеть вокруг.
Радость и смущение от встреч быстро прошли, и мы скоро позабыли друг о друге и не видели больше друг друга, будто нас и не было вовсе. Дни шли за днями строем. Редко кто забредал сюда из прошлого. Однажды медленно прошел одинокий старый человек в рваной обгорелой шинели. Шел, низко опустив голову, вроде что-то искал или потерял. Увидя меня, наклонился и долго внимательно разглядывал, прищурив глаза. Свалка казалась бесконечной, а трубы на горизонте сливались с прозрачным воздухом. Окружающий меня мир, неподвижный мир, стал МОИМ МИРОМ, НАШИМ МИРОМ, а те люди, которые забредали сюда случайно из прошлого, казались мне чужими.
Рафаэль Левчин
/Чикаго/
Двадцать девять путей любви
И в первый раз мы любили друг друга, когда она впервые склонилась ко мне в поцелуе, когда её лицо приблизилось к моему, когда она разомкнула свои губы и наклонила голову влево — или вправо, и космос съёжился до этого крохотного места. Острый угол её скулы казался линией горизонта, скользя всё ближе.
И в следующий раз мы любили друг друга, и всё было мягким, спокойным, всё было тающим, набросанным карандашом и нарисованным акварелью, и роса была повсюду, окропившая всё и вся, и дрожь, чудесная дрожь между лопаток.
И однажды ночью мы любили друг друга, и вот, восхитительный миг в полутьме её комнаты, её комнаты с маленькими коричневыми воробьями, летевшими в фаланге на обоях, когда её платье из набивной ткани в цветах падает на пол впервые, и шелест её одежд — единственный звук в молчащем мире, и это как если бы с великолепной картины снимали завесу перед высокими гостями, чьи дрогнувшие руки сжимают флейты, заполненные шампанским, и белые цветы её одежд заполняют крохотную комнату своим ароматом, пока они падают, бледные лепестки струятся вокруг её ног, и руки её стыдливо скрещены на груди, и неожиданное ощущение невесомости проходит сквозь меня, как если бы пол ускользал из-под моих ног, и так мы оба падаем, и мы падаем в объятия друг друга, и, ударившись о стену, в постель, и мы падаем, падаем, мы впадаем вместе в нашу любовь.
Однажды ночью мы любим друг друга, и когда мы целуемся, наши поцелуи запутываются в наших словах, потому что мы так счастливы и так влюблены, что наши губы просто не могут решить, что же им предпочесть.
Однажды ночью мы любим друг друга, и когда она снимает свои чулки, я вижу на её бёдрах следы от тугого эластика, неглубокий след, розовый на белом, и я обвожу его пальцем, как ободок бокала.
Однажды ночью мы любим друг друга, и утром она вдруг сконфужена, вновь отчуждёна, стыдясь своей наготы и несвежего дыхания, пытаясь спрятать небритые ноги и родимые пятна.
Но однажды ночью мы любим друг друга, и когда она стоит передо мною обнажённая, она так обнажена, словно ангел, обнажена от головы до кончиков пальцев ног и от носа до пупка. В её открытом рту я вижу её обнажённый язык склонённым, и когда она улыбается, я вижу каждый её зуб, тоже стоящий обнажённым, бледным и содрогнувшимся, и я вижу её открытые глаза, обнажённые и беззащитные, немигающие.
Однажды ночью она стоит обнажённая передо мною, и она обнажена, как нагая греческая статуя, которая не то чтобы совершенна, но скорее преисполнена содержанием, раскрывающая идеи и культуры своими розовыми бёдрами, сдвигающимися и раздвигающимися, разъясняющая философию своими твёрдыми сосками, несущая радость в одной колеблющейся груди и эстетику в другой, и я пристыжен, стоя перед нею голым, всего лишь голым, дрожащим и тощим. И однажды ночью мы любим друг друга, и мне дано узреть счастье, что движется по поверхности её кожи великой вол-ной от кончиков пальцев её ног до короны на её голове, и знаю я, что для неё в этот миг я благословен быть источником и орудием счастья, глаза широко раскрыты и смотрят, как движется и пульсирует всё сквозь всё в творении, смотрят, как башни шатаются и мосты разламываются, континенты крошатся в пыль, и океаны взрываются пламенем, и нет уже слов, чтобы описать, что это значит: быть свидетелем её внезапного содрогания — обратно, в глубины себя, глаза её закатываются, слепота под её веками, объятие своими же длинными руками себя самой, пожирающей себя своим же алым ртом, словно змея, заглатывающая свой хвост, опоясывая мир.