Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Апология, или О магии

Апулей Луций

Шрифт:

Доставить сюда этих рабов ты потребовал от меня безо всяких к тому оснований; а я вот имею основания требовать, чтобы ты назвал и доставил сюда свидетелей нечестивого таинства, при совершении коего я «толкнул падающего», то есть Талла. Пока что ты назвал одного-единственного свидетеля — недоростка Сициния Пудента, от лица которого и обвиняешь меня. Действительно, он утверждает, что присутствовал; но если бы даже малолетство его не мешало ему быть свидетелем в делах священных, то все равно показания его неприемлемы, ибо он и есть обвинитель. Право же, Эмилиан, возьмись ты утверждать, будто присутствовал при таинстве самолично и оттого-то и начал слабеть умом, так было бы куда проще и куда надежнее, чем отдавать все это дело вроде бы как ребятам в забаву: мальчишка упал, мальчишка подглядел — быть может, и наворожил все это какой-нибудь мальчишка?

46. Вот тут-то, приметив по выражению лиц и перешептыванию слушателей, что и эта новая ложь принимается с прохладцей и уже почти отвергнута, Танноний Пудент принимается плутовать: чтобы хоть у кого-нибудь сохранились хоть какие-нибудь подозрения, он обещает непременно представить еще и других мальчиков-рабов, которые-де точно так же были мною зачарованы, и этим способом исхитряется перейти к рассуждениям о совершенно иных предметах. Я мог бы пропустить эти его обещания мимо ушей, однако же — как и во всех прочих случаях — не пропущу, но снова по собственному почину требую обвинителя к ответу. Я желаю, чтобы сюда привели этих мальчиков, о которых я уже слыхал, что их прельстили уповательным освобождением и так уговорили солгать, а больше пока ничего не скажу — пусть-ка их сюда приведут! Я требую и не отступлюсь, Танноний Пудент! — исполняй обещанное, подавай сюда мальчишек, на коих возлагаешь такие надежды, и назови их, кто они таковы! Трать на это мою воду, я позволяю. Говори, Танноний, сказано тебе — говори! Почему же ты молчишь, почему медлишь, почему озираешься по сторонам? Ежели он плохо выучил свой урок и позабыл имена, тогда иди сюда ты, Эмилиан, и говори, что ты там поручил говорить своему поверенному — и подавай сюда мальчишек! Почему же ты так побледнел? Почему молчишь? Как же это у вас именуется: обвинение и уличение в злодействе или лучше просто издевательство над почтенным Клавдием Максимом и бесчестное надругательство надо мною? Так или сяк, но ежели поверенный твой по нечаянности оговорился и никаких малолетних свидетелей у тебя нет, то по крайней мере употреби хоть на что-нибудь вот этих четырнадцать рабов, которых я тебе же и привел!

47. И зачем ты вызвал для дознания столько челяди! Обвиняя меня в чародействе, ты требуешь показаний от пятнадцати рабов — так сколько же ты бы затребовал, если бы обвинил меня в насилии? Выходит, что о чем-то знают пятнадцать рабов и все-таки это тайна! Или это не тайна, хотя и магия? Тебе придется признать одно из двух: либо я не совершал ничего недозволенного и поэтому не побоялся такого множества очевидцев, либо я совершил нечто недозволенное, но тогда стольким очевидцам это не может быть известно. Да и вообще чародейство, как я слыхал, — дело противозаконное и воспрещенное уже древними Двенадцатью таблицами как вредящее якобы урожаю, а стало быть, и чародеи столь же скрытны, сколь страшны и нечестивы: ради ворожбы своей они ночей не спят, прячутся во мраке, избегают свидетелей, заклинания свои бормочут шепотом, и не только никакие рабы при сем не присутствуют, но даже из свободных допускаются весьма немногие, — а ты хочешь, чтобы в таком деле соучаствовало пятнадцать рабов! Неужто там справлялась свадьба или иной праздник или развеселое пиршество? Или пятнадцать рабов приставлены к чародейному таинству в подражание пятнадцати жрецам, назначаемым для устроения святынь? Зачем же мне помощники, самая многочисленность которых не дозволяет им довериться? Пятнадцать свободных граждан — это уже община, пятнадцать рабов — для дома челядь, пятнадцать колодников — полная тюрьма! Или все эти рабы понадобились мне в помощь для того, чтобы держать и сторожить жертвенных животных? Но ты не говорил ни о каких жертвенных животных, кроме как о курах! Неужто люди нужны были мне, чтобы по зернышку считать ладан? или чтобы повернее сбить с ног Талла?

48. Еще вы утверждали, будто ко мне домой приводили свободную женщину с тем же недугом, что и у Талла, а я-де обещал ее исцелить и от моих-де заклинаний она тоже свалилась без памяти. Похоже, что вы явились сюда обвинять кулачного бойца, а не чародея — кто ко мне ни подойдет, тот сразу и валится наземь! Однако же, Максим, когда ты допрашивал врачевателя Фемисона, который и приводил ко мне для осмотра эту женщину, он показал, что ничего подобного не было и что я только спросил ее, не звенит ли у нее в ушах и одинаково ли в обоих, а она отвечала, что в правом звенит больше, да с тем сразу же и ушла. И вот тут, Максим, хотя в настоящих обстоятельствах я всячески старался тебя не восхвалять, чтобы не показалось, будто я льщу тебе ради желательного мне приговора, — вот тут я уже просто не в силах не похвалить тебя за умение столь искусно вести допрос. Дело было так. Шло давешнее прение: обвинители говорили, будто женщина была зачарована, а видевший ее врачеватель им возражал — и тогда-то ты более чем разумно спросил, какая же была мне выгода ее чаровать. Они отвечали: «Чтобы женщина упала!» А ты им: «Ну и что с того? или она умерла?» Они тебе: «Нет». А ты им: «Так к чему вы ведете? Какая польза Апулею, если бы она даже и упала?» Этот третий вопрос ты задал с отменною настойчивостью, отлично сознавая, что всякому поступку надобно пристально искать разумное объяснение и к причине деяния быть внимательнее, нежели к самому деянию, — ведь поверенные тяжущихся сторон потому и зовутся расследователями, что расследуют и растолковывают, откуда и почему произошло каждое событие. Отрицать поступок куда как легче, тут даже поверенный не требуется, но разъяснить, было ли деяние честным или преступным, — вот это воистину весьма сложно и затруднительно. А стало быть, нет никакого смысла доискиваться, было ли совершено деяние, ежели таковое не было злонамеренным и не имело преступного повода; так что когда дознание ведет хороший судья, то подсудимый освобождается от мелочного допроса, ежели не было у него повода для проступка. В данном случае обвинители не доказали ни того, что женщина была зачарована, ни того, что она свалилась без памяти; а я со своей стороны вовсе не отрицаю, что действительно осматривал ее по просьбе врача.

А зачем я спрашивал, не звенит ли у нее в ушах, — об этом я скажу тебе, Максим, и скажу не в оправдание моего поступка, который уже объявлен тобою непреступным и незлонамеренным, но лишь для того, чтобы не умолчать ни о чем, достойном твоего слуха и согласном с ученостью твоею. Я постараюсь сказать покороче, ибо наставлять тебя не надобно — довольно напомнить.

49. Итак, философ Платон в достославном своем «Тимее» некою богодухновенною силою постигнул весь порядок вселенского устроения, а через это с превеликою мудростью научил также, каковые три власти государят над нашею душою, складно и внятно изъяснил, зачем сотворен Промыслом небесным каждый член нашего тела, и рассудил о первопричинах всех болезней, что таковых первопричин три. Первую из оных он определил как нарушение телесной первоприроды: это ежели нет согласия между изначально присущими плоти составами, именно между холодом со влагою и двумя их противоположностями а сие происходит, ежели один из помянутых составов чрезмерен или неуместен. Другая причина является от нескладности в соединении простейших начал, которые, однако же, в совместности своей связуются в нечто единое, — таковы кровь, внутренности, кости, мозг и все то, что происходит от смешения помянутых сущностей. В-третьих же, побудительною причиною недугов бывают скопления в теле той или иной желчи, или нечистого воздуха, или влажного тука.

50. Изо всего перечисленного особенно примечательна причиною своею соборная болезнь, о которой у нас сейчас и идет речь. При этой болезни плоть от злого жара плавится и образует густую пену с пузырями пара, так что под давлением раскаленного воздуха течет и выкипает белесою гнилью. Ежели эта мокрота просочится из нутра наружу, то разлитием своим не столько вредит, сколько уродует, — разъедает кожу на груди и пятнает тело лишаями, зато всякий, кто вот так изойдет ею через кожу, никогда более не имеет припадков соборной болезни, откупившись от тягчайшего душевного недуга легким телесным изъяном. Однако ежели злотворное сие лакомство застревает внутри и соединяется с черною желчью, то ярым током наполняет все жилы, достигает в течении своем самого темени, затопляет лютостью мозг и так лишает силы царственную часть души, володеющую разумом и обитающую на самой вершине тела человеческого, словно в державном кремле, ибо божественные ее дороги и премудрые пути заграждаются и рушатся. Для спящего крепким сном тут урон выходит меньше, ибо у напившихся допьяна и наевшихся до отвала предваряющие припадок судороги дают себя знать только одышкою, но ежели злой мокроты набралось столько, что она бросается в голову уже и бодрствующему, то разум больного внезапно помрачается до бесчувствия, тело коченеет и человек падает замертво, покинутый собственною душою. У нас эта болезнь зовется не только «знатной» и «соборной», но даже и «святою», да и греческое ее название — священный недуг, а объяснить это можно тем, что болезнь сия и вправду поражает разумную и оттого наисвятейшую часть души.

51. Ты узнаёшь, Максим, Платоново объяснение — я пересказал его настолько внятно, насколько это было мне сейчас возможно. Я вполне доверяю суждению его, что святая болезнь происходит от преизобилия помянутой отравы в голове, а потому не думаю, что попусту выспрашивал у той женщины, нет ли у нее тяжести в голове, не сводит ли шею, не стучит ли в висках и не звенит ли в ушах, — и ее признание, что, дескать, в правом ухе звон сильнее, свидетельствовало о глубоко засевшей болезни, ибо одесную тело крепче и меньше надежды на исцеление, если уж и правая сторона поддалась недугу. Да и Аристотель пишет в «Проблемах», что труднее лечить припадочных, у которых падучая вступает справа. Речь моя слишком затянется, начни я тут пересказывать еще и суждения Феофраста об этой болезни; но, право же, и у него имеется отменная книга о припадочных, а в другой своей книге, именно в книге о завистливых животных, он утверждает, что припадочных можно пользовать линовищем звездчатых ящериц: эти зверьки наподобие иных змей в назначенный срок спускают старую кожу, только ежели спуск тут же не отнять, они спешат извернуться и сожрать его то ли по злобности нрава, то ли по природному влечению. Я неспроста поминал сейчас только мнения именитых философов и названия их сочинений, а ни о каких врачевателях или стихотворцах даже говорить не хотел — все для того, чтобы вот они перестали дивиться, что и философы в ученых своих занятиях ищут причины болезней и соответственные для них лекарства. Стало быть, ежели недужную женщину привели ко мне ради осмотра и уповательного исцеления и ежели из показаний доставившего ее ко мне врача и из моих разъяснений выходит, что все было сделано правильно, то обвинителям остается одно из двух: либо объявить, что лечить больных — дело злонамеренных чародеев, либо если договориться до такого они все же не посмеют, — то признаться, что россказни их о припадочном мальчике и припадочной женщине сами суть не что иное, как припадочная клевета.

52. В самом деле, Эмилиан, — если говорить по правде, то ты скорее всего и впрямь припадочный, ибо на всякой своей клевете непременно спотыкаешься. А ведь хуже оцепенеть душою, чем телом, и хуже свихнуться разумом, чем свихнуть ногу, да и отплеваться в собственной спальне было бы тебе куда лучше, чем быть оплеванным общим презрением в достославном этом собрании. Но ты наверняка почитаешь себя вполне здоровым, потому что тебя не держат взаперти и ты волен тащиться вослед своему безумию, куда бы оно тебя ни повлекло! Однако же попробуй сравнить свое бешенство с бешенством Талла, и ты не обнаружишь почти никакого различия: разве что Талл обращает бешенство свое на самого же себя, а ты — на других, или что Талл косит глазами, а ты кривишь истиною, или что у Талла цепенеют руки, а у тебя вконец оцепенели поверенные, или что Талл корчится в судорогах на полу, а ты — перед судейским амвоном, и, наконец, что бы Талл ни выделывал, он делает это по болезни и грешит по неведению, а ты, горемыка, уже и наяву в полной памяти творишь мерзости твои — вот до чего одолела тебя болезнь! Ложь ты выдаешь за правду, несодеянное преступление — за содеянное, и человека начисто невинного — как и сам ты отлично знаешь! — ты упорно винишь и выдаешь за злодея.

53. Мало того — об этом я чуть не позабыл! — ты сам объявляешь, что о некоторых вещах ты знать ничего не знаешь, а после именно их ты вменяешь мне в преступление, словно обо всем осведомлен вполне. Вот ты твердишь, будто у меня рядом с ларами Понтиана хранилось нечто завернутое в платок. Что именно было в том платке или хоть на что оно было похоже, — тут ты сам признаешь, что тебе сие неведомо и что никто-де никогда того не видел, однако там-де наверняка содержались орудия чародейства. За такое, Эмилиан, ты ни от кого похвалы не дождешься: чего бы ты сам о своем обвинении ни мнил, но ему не только хитрости, ему даже наглости не хватает! Что же тогда в нем есть? А есть в нем лишь тщетная ярость ожесточившейся души да прискорбное невежество ополоумевшей старости! Сумел же ты обратиться к столь строгому и проницательному судье примерно с такими словами: «Апулей хранил рядом с ларами Понтиана нечто завернутое в холстину, а так как я понятия не имею, что там было завернуто, то, стало быть, там непременно было что-нибудь колдовское, а посему ты верь тому, что я говорю, ибо я говорю о том, чего не знаю». О, сколь отменное доказательство! сколь явная улика злодейства! «Это было оно самое, ибо я не знаю, что это было»- ты один на свете, Эмилиан, знаешь то, чего не знаешь, высоко воспарив надо всеми людьми несравненною глупостью твоей! Ведь самые изощренные и остроумные философы учат, что и очевидному-то доверяться нельзя, а вот ты уверенно судишь и рядишь даже о том, чего не видывал и не слыхивал. Будь Понтиан жив и спроси ты его, что же было в свертке, он и то ответил бы тебе, что понятия не имеет. Вот пред тобою отпущенник, у которого до сего дня были ключи от той комнаты и который тут дает показания в вашу пользу, однако же и он говорит, что никогда в сверток не заглядывал, — а между тем именно он был приставлен к книгам, хранившимся в той комнате, он чуть ли не ежедневно своим ключом отпирал ее и запирал, часто заходил туда со мною, но гораздо чаще один и, конечно же, замечал на столе что-то увернутое в холстину, но никак не обвязанное и не опечатанное. Что же там было? Ясно, что чародейные орудия! Это их хранил я с таким небрежением для того, чтобы всякому желающему было попроще развернуть сверток и поглядеть на содержимое, а то и вовсе прихватить с собою — для того-то я столь беспечно и выставил свое добро напоказ, для того-то я оставил на хранение чужаку, для того и позволил туда заглядывать посторонним! Да как же при всем при этом ты хочешь, чтобы тебе верили? Как сумел ты, которого я отроду не видывал и встретил лишь в судилище, как сумел ты узнать то, чего не знал даже Понтиан, живший со мною неразлучно и дружно? И как сумел ты, ни разу не переступивши моего порога, усмотреть то, чего не усмотрел вот этот отпущенник, который всегда был при доме и имел полную возможность все разглядеть в подробностях?

Впрочем, пусть то, чего ты не видел, будет таким, как ты говоришь, пусть так! Но ведь, дурень ты этакий, даже будь эта холстина сегодня при тебе и разверни ты ее хоть вот здесь, — я так и сяк не признал бы, что содержимое ее имеет отношение к чародейству!

54. Более того, я позволяю тебе: измысли, вспомни, придумай хоть что-нибудь, что могло бы показаться чародейственным, — а я все равно слова твои опровергну! Я же могу ответить, к примеру, что этот предмет мне подбросили, или что мне его дали полечиться, или что мне вручили его при посвящении в таинство, или что я повиновался сновидению, — да есть еще тысяча самых простых и общеупотребительных до привычности способов, которыми я мог бы отговориться, причем вполне правдоподобно. А ты сейчас добиваешься, чтобы то, что, будь оно даже в наличии и у всех на виду, — никак не повредило бы мне в глазах честного судьи, вдруг никем не виденное и никому не ведомое, лишь по пустому твоему подозрению сделалось бы уликою преступления моего!

Как знать! быть может, ты снова примешься твердить и твердить: «А что же это все-таки было такое? а что же ты завернул в холстину? а что же ты положил поближе к ларам?» — верно, Эмилиан? Ты приноровился обвинять так, чтобы подсудимый же тебе обо всем и рассказал, потому что сам ты не можешь предъявить ничего определенного. «А зачем ты разыскивал рыб? а почему ты осматривал больную женщину? а что у тебя там было в платке?» Ты зачем сюда пришел: обвинять или расспрашивать? Если обвинять, так сам и доказывай, что сам же и говоришь; ну, а ежели расспрашивать, то не загадывай заранее, что там было, ведь тебе потому и приходится спрашивать, что сам ты ничего не знаешь. Но, с другой стороны, ежели допустить, чтобы можно было привлечь человека к суду и самому ничего не доказывать, а у него без конца допытываться и о том и о сем, — да тогда весь род людской будет из одних подсудимых! Тогда и всякое дело, какое ни случится сделать человеку, можно выдать за злонамеренное чародейство: вот ты начертал обет на изножии некоторого кумира, стало быть, ты — маг, иначе зачем обещал? а вот ты в храме воссылал богам немую молитву, стало быть, ты — маг, иначе о чем просил? Или наоборот: вот ты во храме не молился, стало быть, ты — маг, иначе почему ни о чем не попросил богов? и так далее: хоть ежели свершишь жертвоприношение, или возложишь на алтарь дары, или украсишь его миртами, да мне дня не хватит, вздумай я перечислять все, что могло бы дать клеветнику повод учинить допрос с пристрастием! А особливо уж если что-нибудь в доме припрятано, либо запечатано, либо и вовсе под замком, все это на точно таком же основании непременно объявят орудием колдовства и потащат из чулана прямиком на площадь и в суд!

Поделиться с друзьями: