Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Апология истории, или Ремесло историка

Блок Марк

Шрифт:

С начала XIX в. целая школа ученых занялась исследованием истории списков литературных текстов. Принцип прост. Перед нами три рукописи одного и того же произведения: В, С, D; мы констатируем, что все три содержат одни и те же, явно ошибочные прочтения оригинала (это самый старый, выдвинутый Лахманном57, метод установления ошибок). Либо мы вообще в них находим одни и те же прочтения, правильные и неправильные, но по большей части отклоняющиеся от соответственных мест в других рукописях (предложенный дом Кантеном интегральный учет вариантов)58. Мы решаем, что экземпляры «родственны». Это можно понимать по-разному: либо одни из них списаны с других в последовательности, которую еще предстоит определить, либо все они, каждая рукопись своим путем, восходят к некоей общей модели. В самом деле, трудно допустить, чтобы такая последовательность совпадений была случайной. Однако два сравнительно недавно выдвинутые соображения вынуждают критику текстов в значительной мере отказаться от квазимеханической строгости своих выводов.

Переписчики порой исправляли свою модель. Даже тогда, когда они работали независимо друг от друга, общие навыки мышления, вероятно, довольно часто диктовали им сходные решения. Теренций кое-где употребляет исключительно редкое слово raptio [8] . Не поняв его, два переписчика заменили его словом ratio [9] , вносящим бессмыслицу, но зато знакомым. Надо ли было им для этого сговариваться или списывать друг у друга? Такой тип ошибок ничего не может нам прояснить в «генеалогии» рукописей. Более того. Почему переписчик должен был всегда пользоваться только одной моделью? Никто ему не запрещал, если была возможность, сопоставлять несколько экземпляров, чтобы по своему усмотрению сделать выбор между различными вариантами. Конечно, это случай редкий для средних веков, когда библиотеки были бедны, зато, по всей вероятности, гораздо более частый в античную эпоху.

8

похищение (лат.).

9

разум (лат.).

Какое место предназначить этим кровосмесительным порождениям нескольких разных традиций на роскошных древах Иессеевых59, которые принято изображать в критических изданиях? В игре совпадений воля индивидуума, как и влияние коллективных сил, плутует в сговоре со случаем.

Как поняла уже вместе с Вольнеем философия XVIII в., большинство проблем исторической критики — это, конечно, проблемы вероятности, но настолько сложные, что самые детальные вычисления не помогают их решить. Беда не только в чрезвычайной сложности данных, но и в том, что сами по себе они чаще всего не поддаются переводу на язык математики. Как, например, выразить в цифрах особое предпочтение, которым пользуется в данном обществе некое слово или обычай? Мы не можем избавиться от наших трудностей, переложив их на плечи Ферма, Лапласа и Эмиля Бореля. Но так как их наука находится в некотором роде на пределе, не достижимом для нашей логики, мы можем хотя бы просить ее, чтобы она со своих высот помогала нам точнее анализировать наши рассуждения и вернее их направлять.

* * *

Кто сам не имел дела с эрудитами, плохо представляет себе, с каким трудом они обычно соглашаются допустить самое невинное совпадение. Разве не пришлось нам видеть, как уважаемый немецкий ученый утверждал, что Салическая правда составлена Хлодвигом, ибо в ней и в одном эдикте Хлодвига встречаются два схожих выражения?60. Не будем повторять банальные аргументы, приводившиеся в споре обеими сторонами. Даже поверхностное знание математической теории вероятности помогло бы тут избежать промаха. Когда случай играет свободно, вероятность единичного совпадения или небольшого числа совпадений не так уж невозможна. Неважно, что эти совпадения кажутся нам удивительными, — недоумениям здравого смысла не следует придавать слишком большое значение.

Можно, забавы ради, высчитать вероятность случайного совпадения, при котором в два разных года кончины двух совершенно различных людей могут прийтись на одно и то же число одного месяца. Она равна 1/365:2. [10] Предположим теперь (хотя это предположение абсурдно), что заранее предрешено: созданные Джованни Коломбини и Игнатием Лойолой ордена будут упразднены римской церковью. Изучение списка пап позволяет установить: вероятность того, что упразднение это совершат двое пап, носящих одно имя, равна 11/13. Совместная вероятность совпадения числа и месяца для двух смертей и того, что ордена будут распущены двумя папами-тезками, лежит между 1/103 и 1/106 [11] .

10

Если предположить, что шансы смертности равны для каждого из дней года. Хотя это неточно (существует годичная кривая смертности), все же такое предположение возможно, без большой погрешности (прим. М. Блока).

11

Со смерти Джованни Коломбини до наших дней во главе римской церкви стояли 65 пап (включая двойные и тройные правления времен Великой схизмы61); после кончины Игнатия их сменилось 38. В первом списке 55 повторяющихся имен, которые есть и во втором списке, где их как раз 38 (как известно, папы по обычаю берут имена, освященные прошлым). Возможность того, чтобы иезуаты были распушены одним из этих пап-тезок, была, таким образом, 55/65 или 11/13; для иезуитов же она составляла 38/38, т. е. 1, иначе говоря, была равна уверенности. Комбинация вероятностей составляет 11/13 x 1, или 11/13. Наконец 1/3652 или 1/133.225 x 11/13 дает 1/1.731.925 или чуть больше 1/157.447 Для полной точности надо было бы учесть продолжительность правления каждого папы. Но в этой математической забаве, единственная цель которой показать, какого порядка величина должна быть принята в расчет, я позволил себе упростить вычисление (прим. М. Блока).

Желающий держать пари, наверное, не удовлетворился бы таким приблизительным числом. Но точные науки рассматривают как близкие к неосуществимому в нашем земном масштабе лишь возможности порядка 1015. До этого числа тут, как мы видим, еще далеко. А что положение это верно, подтверждается бесспорно засвидетельствованным примером двух святых.

Практически можно не принимать во внимание только вероятность большого скопления совпадений, ибо, в силу хорошо известной теоремы, вероятности отдельных случаев тогда следует перемножить между собой, и их произведение будет вероятностью комбинации; а так как каждая из этих вероятностей представляет дробь, то произведение их будет величиной меньшей, чем каждый из множителей. В лингвистике знаменит пример слова bad, которое по-английски и по-персидски означает «плохой», хотя английское и персидское слова никак не связаны общим происхождением. Тот, кто вздумал бы на этом единственном соответствии построить филиацию, погрешил бы против охранительного закона всякой критики совпадений: тут имеют силу лишь большие числа.

Массовые соответствия или несоответствия состоят из множества частных случаев. В целом же случайные влияния взаимоуничтожаются. Но если мы рассматриваем каждый элемент независимо от другого, воздействие этих переменных величин уже нельзя исключить. Даже при крапленых костях всегда труднее предугадать каждый отдельный бросок, чем исход партии, и этот бросок будет иметь гораздо больше различных объяснений. Вот почему чем дальше критика углубляется в детали, тем меньше уверенности в ее выводах. В «Орестее», какой мы ее читаем сегодня, нет почти ни одного отдельно взятого слова, о котором мы могли бы сказать с уверенностью, что читаем его так, как оно было написано Эсхилом. И все же не будем сомневаться: в целом эта «Орестея» действительно принадлежит Эсхилу. По поводу целого у нас больше уверенности, чем относительно его компонентов.

В какой степени, однако, мы вправе произносить это ответственное слово «уверенность»? Уже Мабильон признавался, что критика грамот не может обеспечить «метафизической» уверенности. И он был прав. Мы только ради простоты иногда подменяем язык вероятности языком очевидности. Но теперь мы знаем лучше, чем во времена Мабильона, что к этой условности прибегаем не только мы одни. В абсолютном смысле слова отнюдь не «невозможно», что «Дар Константина» подлинный, а «Германия» Тацита, как вздумалось утверждать некоторым ученым, подложна. В этом же смысле нет ничего «невозможного» и в предположении, что обезьяна, ударяя наугад по клавишам пишущей машинки, может случайно буква за буквой воспроизвести «Дар» или «Германию». «Физически невозможное событие, — сказал Курно, — это всего лишь событие, вероятность которого бесконечно мала». Ограничивая свою долю уверенности взвешиванием вероятного и невероятного, историческая критика отличается от большинства других наук о действительности лишь несомненно более тонкой нюансировкой степеней.

* * *

Всегда ли представляем мы себе, какую огромную пользу принесло применение рационального метода критики к человеческому свидетельству? Я разумею пользу не только для исторического познания, но и для познания вообще.

В прежние времена, если у вас заранее не было веских поводов заподозрить во лжи очевидцев или рассказчиков, всякий изложенный факт был на три четверти фактом, принятым как таковой. Не будем говорить: так, мол, было в очень давние времена. Люсьен Февр великолепно показал это для Ренессанса62: в эпохи, достаточно близкие к нам, только так мыслили и действовали, и поэтому шедевры тех времен все еще остаются для нас живыми. Не будем говорить: да, конечно, таким было отношение легковерной толпы, чья огромная масса, в которой, увы, немало полуученых, вплоть до наших дней постоянно грозит увлечь наши хрупкие цивилизации в страшные бездны невежества или безумия. Самые стойкие умы не были тогда свободны, не могли быть свободны от общих предрассудков. Если рассказывали, что выпал кровавый дождь, стало быть, кровавые дожди бывают. Если Монтень читал у любезных ему древних авторов всякие небылицы о странах, жители которых рождаются безголовыми, или о сказочной силе маленькой рыбки прилипалы63, он, не поморщившись, вписывал это в аргументы своей диалектики. При всем его остроумии в разоблачении механики какого-нибудь ложного слуха, готовые идеи встречали в нем гораздо больше недоверия, чем так называемые засвидетельствованные факты.

Да, тогда, по раблезианскому мифу, царил старик Наслышка64. Как над миром природы, так и над миром людей. И даже над миром природы, быть может, еще больше, чем над миром людей. Ибо, исходя из более непосредственного опыта, люди скорее готовы были усомниться в каком-либо событии человеческой жизни, чем в метеоре или мнимом происшествии в природе. Но как быть, если ваша философия не допускает чуда? Или если ваша религия не допускает чудес других религий? Тогда вам надо поднатужиться, чтобы для этих поразительных явлений найти, так сказать, познаваемые причины, которые — будь то козни дьявола или таинственные приливы, — как-то укладывались в системе идей или образов, совершенно чуждых тому, что мы бы теперь назвали научным мышлением. Но отрицать само явление — такая смелость даже в голову не приходила. Помпонацци, корифей падуанской школы65, столь чуждой сверхъестественному в христианстве, не верил в то, что короли, даже помазанные миром из священной ампулы, могут — ибо они короли — исцелять больных своим прикосновением. Однако самих исцелений он не отрицал, только приписывал их физиологической особенности, которую считал наследственной: благодать священного помазания сводилась у него к лечебным свойствам слюны у лиц данной династии.

Если картина мира, какой она предстает перед нами сегодня, очищена от множества мнимых чудес, подтвержденных, казалось бы, рядом поколений, то этим мы, конечно, обязаны прежде всего постепенно вырабатывавшемуся понятию о естественном ходе вещей, управляемом незыблемыми законами. Но само это понятие могло укрепиться так прочно, а наблюдения, ему как будто противоречившие, могли быть отвергнуты лишь благодаря кропотливой работе, где объектом эксперимента был человек в качеств? свидетеля. Отныне мы в состоянии и обнаружить, и объяснить изъяны в свидетельстве. Мы завоевали право не всегда ему верить, ибо теперь мы знаем лучше, чем прежде, когда и почему ему не следует верить. Так наукам удалось освободиться от мертвого груза многих ложных проблем.

Поделиться с друзьями: