Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Апостол Сергей. Повесть о Сергее Муравьеве-Апостоле
Шрифт:

Приговор „истребить Францию“ во всех сердцах, если еще не у всех в устах; он исполнится!»

Горячится 44-летний тайный советник…

Ровно через 20 лет заключенный Свеаборгской крепости Вильгельм Кюхельбекер запишет:

«В „Сыне Отечества“ попались мне „Письма из Москвы в Нижний Новгород“; они исполнены живого ума, таланта; смысл не везде правильный, но лучше много правильного. Жаль только, чта автор, писавший так хорошо против пристрастия к французам, воспитал своих несчастных сыновей в Парижском политехническом училище. Бедный Иван Матвеевич…»

Тут не простой разговор, что вот-де Иван Матвеевич ратует против Франции, а сам офранцузился. Иван Матвеевич совсем не мракобес, но он четко выстраивает в своих «Письмах» логическую цепь: французский язык — французский образ мыслей — безверие — революция… (а раньше, как помним, безверие выводилось из математики). Сначала «поют водевили, танцуют гавот и, вытараща глаза, храпят в нос тирады из французской трагедии, — потом начнут в бурном исступлении самодовольства поражать друг друга», наконец, «сделаются орудием тирана — в войне противу всех народов».

Горячится Иван Матвеевич и даже древнего Рима по щадит. Только что писал Державину, что готов умереть, как Фабий, Курций; дети, понятно, влюблены в Катона, Гракхов. Но к чему же Курций и Гракхи, если в Риме вот что происходит: «Тарквиний изгоняется, власть делится и выходит аристократия, т. е. вместо одного тирана — сто. Против аристократии борется демократия, одолевает первую и кончается ужасной тиранией. Но что я говорю о древних! Французы, острые скорые французы в 20 лет пробежали вверх и вниз лестницу, по которой римляне тащились 700 лет».

Вот какой град аргументов сыплется на 18–20-летних прапорщиков, поручиков и капитанов, пришедших с войны. Дети еще молчат, отцы уже спорят. 2300 лет назад изгнали тирана Тарквиния, и все равно не спаслись от тирании; но что отсюда следует? Не надо было гнать тирана? Плоха Франция, но хорошо ли дома?

«В 14-м году существование молодежи в Петербурге было томительно. В продолжение двух лет мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед».

Якушкинский залп чуть-чуть задевает Ивана Матвеевича, но в основном идет мимо. Ведь «старик» с молодым, даже чрезмерным задором требует от русских, чтобы они были сами собою, но разве не о том же будет через 10 лет кричать Чацкий — Грибоедов?

Да и вообще Иван Матвеевич не участвует в петербургской болтовне, так как в столице давно не бывал; второй раз женился и живет в деревне с молодой супругой. Вскоре у Матвея и Сергея появится еще брат Васинька да сестры Дуняша и Лилинька. Старшие дочери замужем или на выданье, а восьмилетний Ипполит окажется меж взрослыми и грудными братьями-сестрами, с новой матерью и очень скоро начнет почитать отца не столько в Иване Матвеевиче, сколько в Сергее Ивановиче…

Женитьба отца делает сыновей-офицеров еще взрослее. Только вчера — 1809 год, уроки, куклы с младшими сестрами. И вдруг из детства — в зрелость. Отрочество и юность пройдены ускоренно, как офицерские чины после каждой крупной битвы.

Разом, без передышки — смерть матери, война, новая семья отца, а при возвращении на родину еще внезапная смерть старшей сестры.

Потухла, как заря по мраке тихой ночи, Как эхо темное в пустыне соловья…

Сергей. 11 октября 1814 года. «Мой дорогой Ожаровский, ужасную новость я узнал тотчас по моему прибытию в Москву, в момент, когда я должен был быть особенно счастлив, как раз тогда, когда я должен был ее увидеть».

Письмо это — самое позднее из того большого скопления семейных посланий, которые можно прочесть сегодня в Архиве Октябрьской революции. И мы догадываемся, отчего за следующие годы попадаются только отдельные, случайные листки: сначала Анна Семеновна все собирала, потом — Лиза, и вот Лизы нет, и никто не собирает: «Она была более, чем сестра для нас… Мир недостоин был иметь ее. Она была слишком хороша и добродетельна, чтобы бог не соединил ее с нашей доброй матерью».

Искренние, хотя и вполне стандартные слова утешения… Глубокая вера или форма? Отец, старый вольтерьянец, к богу относится с равнодушным уважением; в письмах покойной матери религиозных настроений совсем не чувствуется. Однако письмо Сергея по поводу кончины Лизы заставляет задуматься. Обычные скорбные формулы, принятые в разговоре о смерти, не умещаются у него в нескольких строках, требуют страниц. Пишущий как будто разговаривает не столько с родственниками, сколько с самим собой; по ходу письма образы, чувства — все горючее. Нет, это не просто обряд! Он страстно умоляет Ожаровского не верить в вечную разлуку, понять, что «только религия может облегчить нашу печаль», и несколько раз возвращается к важной для него мысли: какой-то особый знак «свыше» заключается в том, что «горе ударило в момент наибольшего ликования», победы, возвращения…

Не будем по одному письму слишком много решать, определять. Сергей Муравьев Апостол вообще не легко открывается современникам и потомкам. Заметим только работу мысли: скрытый упрек себе и друзьям в бездумной радости — победа, возвращение домой — той радости, которая порою обезоруживает человека перед горем. И древняя мудрость, нигде прямо не высказанная, но ясно видная уже в этом, а позже и в других письмах: находить добро в самом худшем, видеть зло в самом лучшем. Так, если б не было смерти, ценность и значение жизни во многом бы утратились.

18-летний мыслитель, отвергающий «вечную разлуку», верящий в посмертные радости… Может быть, это вынесено из той философии, которая в походе, в палатке недавно «с успехом заменяла пищу»?

Или в радостные головы победителей успело просочиться то печальное сомнение в разуме, которое закипало еще во времена небывало поздней осенней грозы 1796 года?

Серьезные юноши 1814 года… «Страсть к игре, как мне казалось, исчезла среди молодежи». Матвею Муравьеву вторит Якушкин: «Перед войной в Семеновском полку офицеры, сходившись между собою, или играли в карты, без зазрения совести, или пили и кутили напропалую». Теперь — артель, совместные обеды, после которых «одни играли в шахматы, другие читали громко иностранные газеты и следили за происшествиями в Европе — такое времяпрепровождение было решительно нововведением».

Их не манил летучий бал Бессмысленным кружебным шумом…

Поэт Федор Глинка в старости вспоминает «семеновскую юность»…

Но можно ли поверить? Не слишком ли юноши 1814 года стары? Ведь на дворе пушкинское время: где же Вакх, где «подруги шалунов», где сами шалуны?

Лицейские, ермоловцы, поэты…

Пушкинское время. Горе от ума еще впереди, пока же от ума — радость. Ну конечно, случается, проговорят весь вечер, «а об водке ни полслова», но куда чаще гимн разуму произносится с поднятыми и разом содвинутыми стаканами. По понятиям некоторых болтливых стариков — «вы, нынешние, нутка» — и повеселиться не можете; но лицейские и ермоловцы не хотят того веселья, что процветало 100 лет назад: прочь, «ребяческий разврат».

«Брат мой Сергей… вознамерился оставить на время службу и ехать за границу слушать лекции в университете, на что отец не дал своего согласия».

Одна такая фраза может быть значительнее целых томов биографических материалов. Но — увы! — только одна фраза… Что происходит с Сергеем? Потянуло к математике? Вспомнились парижские разговоры об ученой карьере? Или цель его — не «плоды наук», а «добро и зло, гроба тайны роковые», то есть, проще говоря, лекции по философии, праву, богословию? Почему он вдруг желает оставить армию? Опротивело или, наоборот, собирается затем вернуться на службу с пользой для дела?

Поделиться с друзьями: