Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тут я заговорила бы тише, почти что шепотом:

— Озлобленность — это сопутствующее заболевание. Оно поражает тех, кому не дают отгоревать свое. А я жила в эпоху, не признававшую горя, искавшую вместо него проблему. С проблемой ведь проще, тут требуется лишь принять меры, а горе надобно пережить. К тому же горе заразно, а люди этого боятся и поэтому готовы пойти на все, чтобы не дать горевать тому, у кого есть для этого основания. Они лгут. Они читают мораль. Они пронзительно кричат и хохочут, чтобы заглушить скорбь. У меня было много оснований горевать, и оттого они меня боялись. Они злились на меня за то, что положение мое было отчаянным. И потому поначалу мне внушали, что я должна быть благодарной за то, что меня кормят и одевают, потом — мол, такова реальность и я должна принимать ее как данность, а в конце концов — рассматривать мое увечье как некомфортное состояние, а не как трагедию. Но ведь на самом деле это трагедия! Ведь это же трагедия — невозможность ходить и говорить, это куда мучительней, чем некомфортное состояние. Всякий, кого она поразит, должен иметь право грозить небу сжатым кулаком на виду у всего мира, ругаться и проклинать, кричать, и драться, и падать, и бить ногами и кулаками оземь, и плакать, плакать, пока в глазах не иссякнут слезы. И лишь тогда наконец увидеть мир. Лежать и следить взглядом за муравьем, волочащим домой соломину, и впервые понять, что большего жизнь не сможет дать, но ведь и этого довольно. И впервые понять, какое это счастье — просто быть.

И тут я снова подыму взгляд к Великому Насмешнику, а он, приглаживая бороду, посмотрит на меня и кивнет — продолжай. И я продолжу, потому что тогда мне ничто уже помешать не сможет:

— И все же не в том только дело, что мне не дали нагореваться всласть. Еще и в другом. Я ни разу не испытала, что значит быть дороже всего на свете. Ни разу ни для кого я не была самым важным в жизни. Даже когда я родилась, для Эллен смерть Хуго была важнее, чем моя жизнь. А потом я уже не встретила никого, к кому могла бы вообще предъявить подобные претензии, — с какой бы мне стати что-то для кого-то значить? Логично — ведь тот, кто даже для родной матери не был дороже всего на свете, никогда никому не станет действительно дорог. Даже самому себе.

И голос Великого Насмешника грянет среди миров:

— А Хубертссон?

Я строго посмотрю на него, и гнев микроба настигнет Владыку сущего.

— Не перебивай! Сейчас твое дело — слушать. Дойдем и до Хубертссона. Позже. Но сначала я положу свой третий шар на твою чашу весов: грех неосуществленного дара.

Я выпрямлюсь и заложу руки за спину и откашляюсь, прежде чем продолжать:

— Ты создал меня не совсем уж бездарной. Мне достался зоркий глаз и живой разум. Но почему тогда я не добилась для себя иной жизни, несмотря ни на что? Почему не стала вторым Стивеном Хокингом, всемирно знаменитым ученым? Или на худой конец посредственной студенткой университета? Почему я просто лежала в постели и злилась на трех обокравших меня сестриц, вместо того чтобы продолжать занятия?

Он кивнул бы. Да. Почему?

— А вот почему. Давай вспомним Линчёпинг, то время, когда я была подопытным кроликом нейрохирургов и прилежной идиоткой. О, какой я была прилежной! О, как мне нравилось быть прилежной! Я сияла, как солнце, когда слышала похвалу: «Только посмотрите на прилежную маленькую Дезире, как она сидит в инвалидном кресле в терапии с последним курсовым заданием из центра заочного образования «Хермод» на коленях! Она уже справилась с английским! Она уже написала специальную работу о Томсоне и электроне! Но теперь ей придется отложить книжки, потому что мы заберем ее к неврологам, чтобы пробуравить ей очередную дырку в черепе».

Тут я на него снова посмотрю:

— Знаешь, сколько раз они меня оперировали, о Ты, Всезнающий Великий Насмешник? Лично я не знаю.

Знаю лишь, что сама бесчисленность этих операций казалась мне знаком, что вот-вот найдется какое-то крохотное нервное окончание, в котором корень всех зол, что тогда умелые пальцы и острые лезвия починят его и я смогу после этого такое, о чем не смела и мечтать. Петь. Танцевать. Бегать. Я внутренне готовилась к новой жизни, ради этого я склоняла свою бритую голову над учебными пособиями уже через несколько дней после операции, из-за этого я никогда не жаловалась, что не успевает зажить один шов, как меня забирают из терапии обратно в нейрохирургию — резать по новой. Меня ведь ожидала жизнь.

Я наберу побольше воздуха, чтобы голос не дрогнул.

— И вот наступил день отборочных экзаменов. Представитель «Хермода» явился в отделение собственной персоной и принес мои оценки и белую студенческую фуражку, соседи по палате подарили цветы, а персонал организовал чай с тортом. Явился и кто-то из «Эстгёта-корреспондентен», меня усадили в кресле со всеми цветами, фотограф сделал снимок, а сзади стоял репортер и благостно улыбался... Я была счастлива. Впервые по-настоящему замечена и впервые по-настоящему счастлива. Несколько часов спустя пришел Лундберг.

Тут мне, конечно, придется сглотнуть, не то я вообще не смогу дальше рассказывать.

— Ты, полагаю, помнишь доктора Лундберга. Главного врача. Ну конечно, ты же всеведущ. Тогда тебе известно и то, что он сказал, когда по долгу службы передал мне книгу — экзаменационный подарок. А сказал он, что хочет расщепить мой мозг. Он хотел бы рассечь своим скальпелем мозолистое тело и отделить одно мое полушарие от другого. Это необходимо, говорил он, чтобы эпилепсия не привела в дальнейшем к развитию новых очагов поражения. И это единственное, что они могут для меня сделать, — он надеется, я понимаю, что им не под силу ни вылечить меня, ни восстановить, а только предотвратить дальнейшие патологические изменения. И что операция по рассечению мозга, разумеется, непростая, но это проверенный способ, применяющийся в США начиная с сороковых годов.

И тут я еще больше понижу голос: — Я завяла. Так бывает с утратившими надежду — они увядают. Я прямо чувствовала, как это происходит: словно из меня за эти несколько минут высосали всю кровь и я утратила последние крохи остававшихся у меня сил и твердости. Он хочет расщепить мой мозг! Отделить чувство от разума, буквы от цифр, сознание от подсознания. Он хочет лишить меня личности во избежание новых патологических изменений. Я отложила в сторону его подарок и, взглянув на Лундберга, вспомнила, что он никогда ничего мне не обещал, что я сама себя обманывала. Больше это не повторится. На что мне, собственно, надеяться? Что я буду петь? Танцевать? Бегать? Нет. Работа в архиве, если повезет. Четыре или шесть часов в день в инвалидном кресле в пыльных лабиринтах библиотечных фондов. А если не повезет, то вечная участь безработной. Оснований предполагать, что в будущем мне вдруг повезет, не много. И я собрала всю оставшуюся во мне кровь, последние остатки сил в единое слово: «Нет!» Он не расщепит мне мозг. Я не позволю.

Тут я снова посмотрю в глаза Великому Насмешнику:

— Я была готова сдаться. Умереть. Я перестала говорить и читать, перестала есть и пить, я вопила от ужаса, едва завидев нейрохирурга. Так я стала непригодной для изучения, и ландстинг перевел меня в Вад-стену, где уход попроще, но зато подешевле. И жизнь сделала резкий поворот: на моем пути явился Хубертссон, и мне открылось, что я — нечто большее, чем мне казалось раньше. Душа обрела крылья, если простишь мне столь банальную метафору...

Великий Насмешник хмыкнет. Ближе к делу!

— Больше мне нечего сказать. Мне пришлось стать его пациенткой, чтобы иметь возможность быть с ним рядом. Я летала по ночам, а днем неподвижно лежала в постели и полагала, что этого довольно. Потому и не стала дальше учиться, потому я так и не сделалась вторым Стивеном Хокингом.

Тут я улыбнусь и покажу свой последний фокус: из складки моего савана я достану четвертый шар — золотую сияющую сферу, больше трех других, вместе взятых.

— Смотри, — скажу я, — наклонись-ка ко мне и вглядись в мой шар! Я кладу его на другую чашу весов — сможет он перевесить мои грехи?

Тут я выпущу шар, и он покатится с ладони вниз, на чашу весов, сверкая и переливаясь, и еще прежде чем он ее достигнет, станет ясно, что он тяжелее всех звезд Великого Насмешника.

— Смотри, — скажу я, — смотри, как прогибаются весы под тяжестью моего шара, как металлическая чаша едва не трескается...

Великий Насмешник наклонится и протянет ко мне свою державную длань, и ступлю в нее, полная трепета — но и решимости. И медленно поплыву я по небесам, пока Божья рука не поднесет меня к самому Божьему лику. Пока я не услышу его ответа:

Поделиться с друзьями: