Арабская стенка
Шрифт:
В тот вечер, когда Аким Никифорович имел важную встречу с Чемодановым, он уснул дома, не дождавшись своей Шурочки, и не имел представления, когда она пришла с очередного девичника, собранного магазинными подругами. Такие девичники устраивались частенько по поводу и просто так — с устатку. Ушла Шурочка раным-рано, чтобы не слушать унылую лекцию благоверного своего о вреде пьянства и вообще легкой жизни. Бублика возмущал не столько сам образ жизни Шурочки и систематические ее выпивки (здоровья у этой бабы — на пятерых досталось), сколько то, что на вечеринки эти весьма интимного свойства последнее время не приглашали его. Он ревновал жену и завидовал тому шику, с каким устраивались питейные те сходки. Употреблялись там заморские вина и коньяки с несчетным количеством звезд, а уж о закуске и говорить нечего — все было как на дипломатических раутах самого ответственного ранга. Только что птичьего молока на стол не выставлялось. Раза два Аким Никифорович сподобился присутствовать на вечеринках, где Шурочке отводилась не самая первая, но и не самая последняя роль, а потом по неизвестной причине — что, кстати, тоже раздражало — последовало тихое отлучение. Чем он им не потрафил? Вроде бы никому худого слова не было сказано и шуму лишнего не производилось? Анекдоты он, правда, излагал не совсем потребного свойства, но так не он один излагал… Рылом, что ли, не вышел? Скорее всего, так и есть. Реальной выгоды от мелкого снабженца чуть, а ест и пьет он вполне даже нормально. Обида на Шурочку и ее компанию затаилась нешуточная, и Бублик рассчитывал когда-нибудь с этой кодлой расквитаться.
…И утром Аким Никифорович ощущал приподнятость духа от того, что труднейшая цель достигнута, и мало-помалу родилась песенка такого содержания: «Я помру со смеха, мне рыжий — не помеха». Имелся в виду, само собой, заместитель председателя Зорин, активно препятствующий покупке арабской стенки. И музыка к песенке приложилась сама собой — сперва маршевая, потом и растяжная, на манер колыбельной. Бублик пробовал сочинять дальше про то, как он обвел рыжего вокруг пальца, но дальше не получалось, лишь единственная строчка выплясывала в голове: «я помру со смеха…»
…Шурочки за прилавком не было, молоденькие продавщицы, заговорщицки улыбаясь, кивнули Акиму Никифоровичу в сторону тесной кладовой без окон, там жена и нашлась: она спала на тюках мануфактуры, а когда проснулась, долго и широко зевала. Под глазами у нее грязно расползлись пятна от крашеных ресниц, и губная помада была размазана до уха.
— Чего тебе? — спросила Шурочка и опять принялась зевать, подвывая тонко и скорбно. Она качалась, сидя на тюках, и морщилась.
— Голова болит, опять, значит, перебрала?
— Не твоя забота, чего приперся-то?
— Деньги нужны.
— Какие еще деньги? Много ты их в дом приносишь? Твоей получки на неделю не хватает.
— На мебель деньги нужны, на стенку, забыла, что ли?
При последних словах Шурочка зашевелилась, вынула из сумочки, спрятанной неподалеку, зеркальце и с быстротой, на которую способны лишь женщины, привела себя в относительный порядок. Вид у нее был, конечно, несвежий, но на люди она показаться вполне могла.
— Ну, слава богу, расшевелился! Когда привезешь?
— Оплачу чек в мебельном магазине и с чеком — на склад, оттуда и привезу. Часа через два, наверно.
— Я прибегу, — сказала Шурочка. — Девок из отдела приведу: пусть любуются.
— Приводи. И полагается с тебя.
— Ладно, сегодня заслужил. А у нас история вышла. Серкова помнишь?
Аким Никифорович никакого Серкова не помнил.
— Худой такой, главный товаровед овощной базы, да ты с ним рядом еще сидел?
— Мало ли с кем я сидел рядом! Тащи гроши, тороплюсь!
— Он вчера челюсти новые вставил, ну и обмывали — пригласил. Обмыли, а сегодня звонит: жена, мол, челюсти-то в мусоропровод кинула — осерчала, что поздно пришел и пьяный. И смех, и грех!
— Ты шевелись! — Аким Никифорович был, что называется, на коне, потому и повелевал, а Шурочка изображала покладистость и даже несколько заискивала, имея на то по крайней мере две причины: во-первых, ее вчера привезли домой на машине под утро, во-вторых, в город поступили итальянские паласы и возникала необходимость вновь потрясти мужниных стариков: пусть мошну развязывают, нечего, понимаешь, скопидомничать!
Бублику причудилось на мгновение, что где-то совсем близко сверкнула молния, и следом раскатился гром. Звук был сердитый, он возник возле самого уха и расползался неохотно, будто густая грязь. Звук был черного цвета. Однако ни молнии, ни грома никто, кроме Акима Никифоровича, и слыхом не слыхивал: над городом голубело небо, асфальт на дорогах просох, и скверы занялись густой зеленью. Весенняя мокреть, не наскучив никому, миновала, и лето, как пишут газеты, робко еще, но вступало в свои права.
Молния блеснула в тот момент, когда Бублик осторожно сорвал с ящика — а ящиков всего было пять, и они загромождали всю столовую — этикетку и поднес ее к глазам, осторожно разгладив. На этикетке черным по белому было написано: «Спальный гарнитур. Курская мебельная фабрика, г. Курск».
— Это почему же Курск?! — спросил самого себя Бублик громко. Я вам покажу Курск.
С ходу подумалось: «Может, у арабов Курск тоже есть?». Сердце оборвалось и покатилось куда-то со сладкой истомой. «Обманули ведь, обмишурили!» Недаром Чемоданов торопил и все оглядывался: ты, мол, забирай свое добро и отваливай, чтоб глаза мои не глядели на тебя! Недаром торопил: боялся, что догадаюсь. И ведь не прискребешься — цена-то почти одинаковая. Облапошили!» Бублик сбегал в ванную за молотком, разбил стенку ящика, отодрал, рассыпая гвозди на пол, картонную стенку. В темноватом нутре упаковки, сквозь бумажную дрань проглядывало красное брюхо супружеской кровати с деревянной спинкой. Сомнения отпадали: у арабов Курска не имеется, да и откуда он возьмется в пустыне, где верблюды жуют колючие кактусы. «Скоро Шурка с подругами подвалит, надо смываться». Аким Никифорович опрометью кинулся из столовой, споткнулся о ковер (стоимость — шестьсот с копейками), боднул, падая, курский краснопузый диван-кровать с остатками фабричной упаковки на нем, диван покачался раздумчиво и рухнул прямиком на тумбочку со стереофоническим проигрывателем (четыреста рублей с копейками), тумбочка всхлипнула, будто живая, и осела на одну ножку. В коридор, постанывая, Бублик выбрался на карачках, там распрямился, и как был в домашних войлочных тапочках, так и выскочил из подъезда.
…Акима Никифоровича в тот день, в пятницу, видели многие, он забрел сперва в пельменную, где давали вермут на разлив, был он и на центральном рынке — там торговали сухим вином восточные люди, потом появился в шашлычной возле вокзала. Вид у снабженца был весьма удрученный, и знакомые на всякий случай гладили его по плечу мимолетно и говорили: «Ничего, всякое бывает»…
К вечеру задождило. Дождь падал мелкий и частый. Войлочные домашние тапочки без пяток набрякли водой, стало зябко. Аким Никифорович промок и закручинился, раздумывая печально, куда приложить голову, где скоротать холостяцкую ночь, и вдруг он увидел слабый огонек над дверью столярки позади главной почты. Запах стружек, вспомнился сразу закадычный друг отца дядя Игнат. Вспомнилось, как с помощью доброго этого человека в далеком-далеком детстве мастерил самокат. Не верилось даже, что Акимка тогда был счастлив. За всю маятную жизнь однажды, пожалуй, был счастлив. Это мало, согласитесь.
Бублик свернул в узкий проулок и робко толкнул дверь столярки. Дверь отворилась легко, без скрипа, дядя Игнат повернул голову на шум, очки его блестели, скрывая глаза.
— А вот и я! — сказал Аким Никифорович не очень бодро.
Дядя Игнат пил чай из кружки, расписанной васильками, и не торопился встать навстречу, он лишь ответил ровным голосом:
— Ну, здравствуй. Самокат пришел доделать?
— Цел разве?
— Храню, как же.
— Спасибо. Я присяду, у тебя тепло.
Столяр, шаркая ногами, подался в боковушку, отгороженную от мастерской, постучал там чем-то, слышно было, как он открывал и закрывал шкафы, что-то ворочал, потом опять зашаркали его стоптанные босоножки.
— Идут года-то, дядя, а?
— Не нашел, потом найду — хламом разным завален.
— Что не нашел?
— Поделку твою.
— Ладно, — Бублик махнул рукой, изображая полное равнодушие, хотя, в общем-то, ему было любопытно посмотреть на свою поделку, вернуться в прошлое. Однако нам пути назад заказаны. Столяр тем временем опять сходил в закуток и вернулся с бутылкой, закупоренной пластмассовой белой пробкой.
— Пить будешь?
— Дай, если есть.
Питье было забористое — какая-то трава, настоянная спиртом, и звало к исповеди. Исповедь была некороткой, путаной и банальной: зачем я на свет, народился, и отчего мне так не везет?
Дядя Игнат зелье не пил, слушал вполуха, сонно, а когда Бублик, наконец, пресекся, исчерпавшись, сказал с тяжелым вздохом:
— Ты был толстым мальчиком. Из мальчиков, даже толстых, вырастают мужчины. Ты же так и остался толстым мальчиком, вот и все. У тебя плохие родители: отец хотел, чтобы ты тотчас же сделался хорошим, а раз ты не сделался хорошим в одночасье, он от тебя отступился. Мать хотела видеть тебя богатым, а богатым ты стать не сможешь, слаб, а тоже: куда конь с копытом, туда, понимаешь, и рак с клешней! Не по тебе эти нагрузки: шифоньеры и ковры. Одним-то, благополучным да удачливым, тряпки и гарнитуры легко даются, другие — воруют. Охота за вещами нынче в моде. Это все — от скудости душевной. Да. От скудости. Тебе бы работать да детей растить с толком, а ты бежишь, язык на плечо. Куда прибежишь? А никуда не прибежишь, к тюрьме разве поближе…