Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Арбатская излучина
Шрифт:

Так. Значит, Марго. Что же, только и запомнилось, что глаза-сливы и тонкая талия, опоясанная бархоткой? Да, пожалуй. Ужасно, но ничего более не вспоминалось, только это. Так банально: глаза-сливы, тонкая талия? И все? Нет, еще пожалуй, прямая прядь, обреченно падающая на лоб.

А они оба? Он и Вадим? Какими их вспомнить? Что услужливо подставляла фотография тех лет? Нет, не такими, какими они действительно были, и не отраженными зеркально. Новочеркасский фотограф польстил им, как не польстить? Ведь, правда, хороши они были, но все-таки он подбавил им красивости и удали тоже. У Вадима поворот лица выгоднее показывал эту его прямую линию лба и носа — ах, Парис, ах, Антиной! У Евгения подчеркивал мужественные очертания подбородка, суровые брови. И по добрармейской моде слегка надвинутые на брови фуражки придавали им рыцарски отчужденный от прозы жизни вид.

Сказать, что им тогда было море по колено? Это значит ничего не сказать. Просто лежало впереди необозримое пространство жизни, просвеченное солнечным лучом. Без тени. Так они тогда верили, и позднее тоже. Вопреки всему. Вопреки сводкам с фронтов и наставлениям командиров. Да кто же их слушал? Смутным пятном виделось заплывшее то ли от пьянства, то ли от житейских невзгод лицо полковника Дмитриевского, который, тыча толстым пальцем в карту, повторял бессмысленно: «Обходным движением… с левого фланга… ударить в тыл…» А на что надеялись? На союзников? На полководческий гений давно вышедшего в тираж кумира? На фу-фу? На себя, на свою молодость, на то, что не даст ни бог, ни дьявол погубить Россию, а с нею их, ее сынов. Без них ей нет жизни. А без нее им?..

Значит, была Марго…

И вот — уехала. Куда уехала? В метель, в сумятицу, в беспросветность. И уж во всяком случае — в недосягаемость!

В ту ночь, в том подлом кабаке, они подрались с какими-то итальянцами, Вадим привязался к чему-то, кричал: «Бей макаронников!» Было ужасно, позорно, потерянно.

Под утро они каким-то образом оказались в мансарде Евгения, и опять пили, и опять говорили. Но уже ничего не было сказано о Марго, не к месту было о ней говорить, не ко времени. Верно, тогда на рассвете простился Вадим с первой и единственной своей любовью и изгонял, пытался изгнать из памяти дом за водокачкой, обреченную прядь на девичьем лбу.

А что ж потом? Что было потом? Как вспомнить? Впрочем, один день помнился ясно, и день был ясный. Сентябрьский парижский день, ближе к вечеру, когда по-особому остро чувствовалась отчужденность от уличной суеты, от толпы, в которой каждый был ее частицей только на короткий срок, чтобы вскоре где-то в Аньере, Клиши или еще где-нибудь открыть своим ключом дверь своего дома. Не было у них ключа. И дома не было.

И потому они охотно собирались в неказистом том заведении, где хозяйничала приветливая вдовушка есаула, где крутилась пластинка: «Замело тебя снегом, Россия, замело сумасшедшей пургой. И печальные вихри земные панихиды поют над тобой!»

В тот день, ближе к вечеру, разыскал-таки его благодушный, тогда еще вовсе не толстый, а только склонный к полноте, странно похожий на мать Евгения, чем — непонятно: кроме имени Гедвиг, ничего не было в ней немецкого — рыжеватый дядя Конрад. И когда он обнял Евгения — даже слезы появились на глазах добряка дяди, то странным образом тогда и ощутилось сходство, непонятно в чем.

Может быть, потому непонятно, что мать виделась в тумане, почему-то всегда в тусклом свете: то лампады или ночника в детской, когда, душистая и воздушная, она наклонялась над ним и прикосновение ее губ на лбу предвещало сладкий детский сои; то в ее спальне с задернутыми шторами.

И все же сходство было. А может быть, просто хотелось, чтобы оно было. В свое время дядя приезжал на мамины похороны, но Евгений его помнил смутно.

Появление вовсе позабытого немецкого дяди все решило сразу. И трогательные его слова про покойницу маму, и какие-то нежные воспоминания вперемешку со все время присутствующей в разговоре пушной фирмой в Лейпциге — все к одному, все играло перемену в жизни так бодро и неотвратимо, как играет зорю горнист.

И отошел сначала медленно, а потом покатился быстро-быстро назад Париж с бездомностью, с воспоминаниями, с Вадимом. Так уходит ландшафт в окне поезда. Хорошее, плохое ли, но пришло другое. Хоть и незваное, не гаданное ни на картах, ни на кофейной гуще, никак.

Выплыл из лейпцигских сумерек тонкий силуэт, угловатые девичьи плечи, светлые локоны, под ними голубые застенчивые, а то вдруг загорающиеся коротким приветным огоньком, словно мигающий сигнал маяка, глаза… Кузина. Эмма.

Дом позади конторы — добротный, под серой черепицей, со множеством переходов, закоулков, с полосатыми диванами во всю стену, со старинной фисгармонией, со множеством цветов и в кадках, и в горшках, и в ящиках, и на решетках, и на веревочках, и в вазах. Их сложный аромат навсегда сочетался для него с душным запахом меха, кожи, с разнообразием осязаемого: мягкости, жесткости, густоты, колючести.

Жизнь была странной, словно бы чужую принял судьбу, чужой понес крест, оставив свой далеко где-то, позади.

Деловая жизнь катилась по рельсам делового города Лейпцига, коммерческого города, веселого города. Некогда города муз, искусства. Да, может, и сейчас… Но вдали от муз располагался дом под серой черепицей в глубине сада, а с улицы — фасад другого: добротного и респектабельного под вывеской не одну сотню лет существующей фирмы: Меха — импорт. Конрад Вагнер и сыновья.

Но не было сыновей, их взяла война.

А Вадим? Что Вадим? Он возникал и исчезал, как фантом…

На Курфюрстендамм, кажется, в самом начале ее, существовал тогда элегантный «Цыганский погребок», куда он привел в тот раз Вадима. Как заблестели у него глаза, когда, обняв Евгения за шею, притянул к себе и сказал тихо, будто тайну выдавал: «Мы с тобой еще молоды, подумай, еще до тридцати далеко. Надо строить свою жизнь». «До тридцати далеко»… да, это ведь было в двадцать шестом. Точно, тогда… Еще у немцев в том году проводился плебисцит насчет «возмещения ущерба» аристократам за конфискованное имущество. Вадим по этому поводу издевался всячески над «вшивыми демократами, заначившими чужое имущество».

Но в тот вечер в «Цигойнеркеллере» они не говорили вовсе о политике. Впрочем, что же это было, если не политика? То, о чем начал Вадим… Он был очень хорош тогда: на нем был модный в ту пору костюм с широкими брюками и коротким пиджаком. Костюм был так сшит, что дивно выявлял крутые плечи Вадима и выпуклую грудь и то непередаваемое словами изящество, с которым он носил и военное и штатское.

«Цигойнеркеллер»… Сигарный дым, подмывающая музыка… Впрочем, цыган там никаких не было, а играл оркестр венгерский, и пожилой, ряженный под цыгана венгр подходил к ним, изгибаясь над столом, извлекал стенания из скрипки, подпевая: «Сыграй мне на балалайке русское танго! Это танго ты играешь снова и снова…» Вадим с влажными глазами совал музыканту деньги, просил «Черные глаза» — оркестр играл «Черные глаза».

Подошла женщина, ломанно запела: «Пыл тень осенний…» Вадим сморщился: «Был, был, а не пыл», но деньги дал. Немка сунула их в декольте, взяла рюмку Вадима, выпила — «сект!» — оценила она и пошла дальше, осторожно ступая тонкими ногами в черных чулках. И еще какие-то подходили, что-то говорили невпопад, но Вадим всех привечал, выпивал со всеми. Что-то такое в нем в тот вечер проявилось новое и вместе с тем знакомое. Может, даже еще по Новочеркасску. Но Евгений не хотел тогда об этом думать. И все ждал, когда Вадим подойдет к главному, из-за чего приехал к нему. Он, Евгений, тогда ведь вовсе не знал, чем занят Вадим, что делает в Париже. Конечно, он слышал, что есть такие организации, как «Ровс» — «Российский общевоинский союз» и БРП — «Братство русской правды», и что они объединяют русских офицеров, и даже что-то делают… Посылают своих людей в Россию. Тайно. Чтобы там тоже что-то делать… Естественно, для того, чтобы в конечном счете вернуть старый порядок.

Поделиться с друзьями: