Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
Мало мы знали о нём! Он не любил говорить о своём прошлом в МВД - ни о чинах, ни о должностях, ни о сути работы - обычная "стеснительность" бывших эмведистов. А шинель на нем была как раз такая сизая, как описывают авторы "Беломорканала", и не приходило ему в голову даже в лагере выпороть голубые канты из кителя и брюк. Года за два его сидки ему видимо еще не пришлось столкнуться с настоящим лагерным хайлом, почуять бездну Архипелага. Наш-то лагерь ему конечно дали по выбору: его квартира была от лагеря всего в нескольких троллейбусных остановках, где-то на Калужской площади. И, не осознав донышка, как же враждебен он своему нынешнему окружению, он в комнате иногда проговаривался: то высказывал близкое знание Круглова (тогда еще - не министра), то Френкеля, то - Завенягина, всё крупных гулаговских чинов. Как-то упомянул, что в войну руководил постройкой большого участка железной дороги Сызрань-Саратов, это значит во френкелевском ГУЛЖэДээсе. Что могло значить - руководил? Инженер он был никакой. Значит, начальник лагерного управления? Клейнмихель, душечка? И вот с такой высоты больновато грохнулся до уровня почти простого арестанта. У него была 109-я статья, для МВД это значило - взял не по чину. Дали 7 лет, как своему (значит, хапанул на все двадцать). По сталинской амнистии ему уже сбросили половину оставшегося, предстояло еще два года с небольшим. Но он страдал - страдал, как от полной десятки.
Единственное окно нашей комнаты выходило на Нескучный сад. Совсем невдали от окна и чуть пониже колыхались вершины деревьев. Всё сменялось тут: мятели, таяние, первая зелень. Когда Павел Николаевич ничем в комнате не был раздражен и умеренно грустен, он становился у окна и, глядя на парк, напевал негромко, приятно:
"О, засни моё сердце глубоко!
Не буди, не пробудишь, что' было..."
Вот поди ж ты!
– вполне приятный человек в гостиной. А сколько арестантских братских ям он оставил вдоль своего полотна!..
Уголок Нескучного, обращенный к нашей зоне, отгораживался пригорками от гуляющих и был укромен - был бы, если не считать, что из наших окон смотрели мы, бритоголовые. На 1-е мая какой-то лейтенант завёл сюда, в укрытие, свою девушку в цветном платьи. Так они скрылись от парка, а нас не стеснялись, как взгляда кошки или собаки. Пластал офицер свою подружку по траве, да и она была не из застенчивых.
"Не зови, что' умчалось далеко,
Не люби, что' ты прежде любило."
Вообще наша комнатка была как смоделирована. Эмвэдист и генерал полностью нами управляли. Только с их разрешения мы могли пользоваться электроплиткой (она была народная), когда они её не занимали. Только они решали вопрос: проветривать комнату или не проветривать, где ставить обувь, куда вешать штаны, когда замолкать, когда спать, когда просыпаться. В нескольких шагах по коридору была дверь в большую общую комнату, там бушевала республика, там "в рот" и "в нос" слали все авторитеты, - здесь же были привилегии, и, держась за них, мы тоже должны были всячески соблюдать законность. Слетев в ничтожные маляры, я был бессловесен: я стал пролетарий и в любую минуту меня можно было выбросить в общую. Крестьянин Прохоров, хоть и считался "бригадиром" производственных придурков, но назначен был на эту должность именно как прислужник - носить хлеб, носить котелки, объясняться с надзирателями и дневальными, словом делать всю грязную работу (это был тот самый мужик, который кормил двух генералов). Итак, мы вынужденно подчинялись диктаторам. Но где же была и на что смотрела великая русская интеллигенция?
Доктору Правдину (я ведь и фамилию не выдумываю!), невропатологу, врачу лагучастка, было семьдесят лет. Это значит, революция застала его уже на пятом десятке, сложившимся в лучшие годы русской мысли, в духе совестливости, честности и народолюбия. Как он выглядел! Огромная маститая голова с серебряной качающейся сединой, которой не дерзала касаться лагерная машинка (льгота от начальника санчасти). Портрет украсил бы обложку лучшего в мире медицинского журнала! Никакой стране не зазорно было бы иметь такого министра здравохранения! Крупный, знающий себе цену, нос внушал полное доверие к его диагнозу. Почтенно-солидны были все его движения. Так объёмен был доктор, что на одинарной металлической кровати почти не помещался, вывисал из нее.
Не знаю, каков он был невропатолог. Вполне мог быть и хорошим, но лишь в рыхлую обходительную эпоху и обязательно не в государственной больнице, а у себя дома, за медною дощечкой на дубовой двери под мелодичное позванивание пристенных стоячих часов, никуда не торопящийся и ничему, кроме совести свой не подчиненный. Однако, с тех пор его крепко пугнули - перепугали на всю жизнь. Не знаю, сидел ли он когда-нибудь прежде, таскали ли его на расстрел в гражданскую (дивного ничего тут нет), но его и без револьвера напугали достаточно. Довольно было ему поработать в амбулаториях, где требовалось пропускать по девять больных в час, где время было только - стукнуть раз молоточком по колену; посидеть членом ВТЭК (Врачебно-Трудовой Экспертной Комиссии), да членом курортной комиссии, да членом военокоматской, и всюду подписывать, подписывать, подписывать бумажки и знать, что каждая подпись это твоя голова, что кого-то из врачей уже посадили, кому-то угрожали, а ты всё подписывай бюллетени, заключения, экспертизы, освидетельствования, истории болезни, и каждая подпись потрясение гамлетовское: освободить или не освободить? годен или не годен? болен или здоров? Больные умоляют в одну сторону, начальство жмет в другую, перестращенный доктор терялся, сомневался, трепетал и раскаивался.
Но то всё было на воле, это любезные пустячки! А вот арестованный как враг народа, до смертного инфаркта напуганный следователем (воображаю, скольких человек, целый мединститут, он мог бы за собой потащить при таком страхе!) - что был он теперь? Простой очередной приезд вольного начсанчасти ОЛПа, какого-то старого пьянчужки без врачебного образования, приводил Правдина в такое волнение и замешательство, что он не способен был прочесть на больничных карточках русского текста. Его сомнения теперь удесятерились, в лагере он пуще терялся и не знал: с температурою 37,7 - можно ли освободить? а вдруг будут ругать?
– и приходил советоваться к нам в комнату. Он мог жить в равновесном покойном состоянии не более суток суток после похвалы начальника лагеря или хотя бы от младшего надзирателя. За этой похвалой он 24 часа как бы чувствовал себя в безопасности, со следующего утра неумолимая тревога опять вкрадывалась в него.
– Однажды отправляли из лагеря очень спешный этап, так торопились, что устроить баню было некогда (еще счастье, что не погнали голых в ледяную). Старший надзиратель пришел к Правдину и велел написать справку, что этапируемые прошли санобработку. Как всегда Правдин подчинился начальству, - но что же с ним было потом! Придя в комнату, он опустился на кровать как подрезанный, он держался за сердце, стонал и не слушал наших успокоений. Мы заснули. Он курил папиросу за папиросой, бегал в уборную, наконец за-полночь оделся и с безумным видом пошел к дежурному надзирателю по прозвищу Коротышка питекантропу неграмотному, но со звездочкой на фуражке!
– советоваться: что с ним будет теперь? за это преступление дадут или не дадут ему второй срок по 58-й? Иль только вышлют из московского лагеря в дальний? (Семья у него была в Москве, ему носили богатые передачи, он очень держался за наш лагерёк.)
Затруханный и запуганный, Правдин потерял волю во всем, даже в санитарной профилактике. Он и спросить уже не умел ни с поваров, ни с дневальных, ни со своей санчасти. В столовой было грязно, миски на кухне мылись плохо, в самой санчасти одеяла неизвестно когда вытряхивались - всё это он знал, но настоять на чистоте не мог. Только один пункт помешательства разделял он со всем лагерным начальством (да эту забаву знают многие лагеря) - ежедневное мытье полов в жилых комнатах. Это выполнялось неуклонно. Воздух и постели не просыхали из-за вечно-мокрых гниющих полов.
– Правдина не уважал последний доходяга в лагере. На тюремном пути его не грабил и не обманывал только тот, кто не хотел. Лишь потому, что комната наша на ночь запиралась, целы были его вещи, разбросанные вокруг кровати, и не обчищена самая беспорядочная в лагере тумбочка, из которой всё вываливалось и падало.
Правдин был посажен на 8 лет по статьям 58-10 и 11, то есть, как политик, агитатор и организатор, - но наивность недоразвитого ребенка я обнаружил в его голове! Даже на третьем году заключения он всё еще не дозрел до тех мыслей, которые на следствии за собою признал. Он верил, что все мы посажены временно, в виде шутки, что готовится великолепная щедрая амнистия, чтоб мы больше ценили свободу и вечно были благодарны Органам за урок. Он верил в процветание колхозов, в гнусное коварство плана Маршалла для закабаления Европы и в интриги союзников, рвущихся к третьей мировой войне.
Помню, однажды он пришел просветлённый, сияющий тихим добрым счастьем, как приходят верующие люди после хорошей всенощной. На его крупном добром открытом лице всегда большие с отвисшими нижними веками глаза светились неземной кротостью. Оказывается, только что происходило совещание зонных придурков. Начальник лагпункта сперва орал на них, стучал кулаком и вдруг стих и сказал, что доверяет им как своим верным помощникам! И Правдин умиленно открыл нам: "Просто энтузиазм к работе появился после этих слов!" (Отдать справедливость генералу, тот презрительно скривил губы.)
Не лгала фамилия доктора: он был правдолюбив и любил правду. Любил, но не был достоин её!
В нашей малой модели он смешон. Но если теперь от малой модели перейти к большой, так застынешь от ужаса. Какая доля нашей духовной России стала такой?
– от единого только страха...
Правдин вырос в культурном кругу, вся жизнь его занята была умственной работой, он окружен был умственно-развитыми людьми, - но был ли он интеллигент, то есть человек с индивидуальным интеллектом?
С годами мне пришлось задуматься над этим словом - интеллигенция. Мы все очень любим относить себя к ней - а ведь не все относимся. В Советском Союзе это слово приобрело совершенно извращенный смысл. К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками. Сюда попали все партийные, государственные, военные и профсоюзные бюрократы. Все бухгалтеры и счетоводы - механические рабы Дебета. Все канцелярские служащие. С тем большей лёгкостью причисляют сюда всех учителей (и тех, кто не более, как говорящий учебник, и не имеет ни самостоятельных знаний, ни самостоятельного взгляда на воспитание). Всех врачей (и тех, кто только способен петлять пером по истории болезни). И уж безо всякого колебания относят сюда всех, кто только ходит около редакций, издательств, кинофабрик, филармоний, не говоря уже о тех, кто печатается, снимает фильмы или водит смычком.
А между тем ни по одному из этих признаков человек не может быть зачислен в интеллигенцию. Если мы не хотим потерять это понятие, мы не должны его разменивать. Интеллигент не определяется профессиональной принадлежностью и родом занятий. Хорошее воспитание и хорошая семья тоже еще не обязательно выращивает интеллигента. Интеллигент - это тот, чьи интересы и воля к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент это тот, чья мысль не подражательна.