Архитектура забвения. Руины и историческое сознание в России Нового времени
Шрифт:
Через несколько страниц после самого первого описания пожара молчаливый офицер снова отзывается о зрелище охваченной пламенем Москвы как о «прелестной картине», на что Зарецкий отвечает: «Сам ад не мог быть ужаснее!» [224] Чуть позже Наполеон и его свита, стоящие возле Кремля, «с ужасом» наблюдают за тем, как надвигается огонь, а один из офицеров называет русских варварами за их «скотское равнодушие» к пожару [225] . Контрастной фигурой оказывается русский купец, который без дела слонялся по набережной и «посматривал с приметным удовольствием… на Кремль, окруженный со всех сторон пылающими домами» [226] . Таким образом, в романе ужас и оцепенение становятся явственной приметой западной или западнической позиции. Оперируя этим, рассказчик постоянно противопоставляет европеизированное дворянство, которому предстоит отказаться от своего неприятия разрушений, и истинно «русское» приятие пожара, воплощенное в образах купцов, причастных к его началу и с удовольствием глядящих на результаты своих усилий.
224
Там же. С. 220.
225
Загоскин М. Н. Указ. соч. С. 222.
226
Там же. С. 224.
Рассказчик явно одобряет это событие: «…мы не уступим никому чести московского пожара: это одно из драгоценнейших наследий, которое наш век передаст будущему». Даже Зарецкий, когда он въезжает в Москву и видит оскверненные церкви, вынужден проклясть Просвещение, потому что связывает отсутствие предрассудков с разграблением церквей [227] . Одним словом, роман заставляет Рославлева и Зарецкого под давлением обстоятельств отказаться от своих западнических ценностей и встать на позиции простого народа, тем самым утратив те признаки, которые определяли их принадлежность к дворянству. Однако в отличие от того, что рисовали в своем воображении Шишков и Глинка, такое национальное единение у Загоскина не показывает каких-либо признаков примордиалистского возвращения к допетровским традициям.
227
Там же. С. 236.
«Рославлев» Загоскина подтолкнул к ответу Пушкина. В отрывке, озаглавленном «Рославлев» и написанном вскоре после прочтения романа, поэт предпринял как бы попытку переписать сочинение Загоскина в соответствии с собственными идеями [228] .
Хотя Пушкин и защищал роман Загоскина в переписке со своим другом Петром Вяземским, он был вынужден согласиться, что идеи, чувства и положения, рисуемые романистом, лишены правдивости [229] . Возможно, Пушкину не было близким сквозящее в произведении Загоскина убеждение в том, что России следует держаться подальше от Просвещения. В любом случае он решил переписать роман, изменив повествователя и существенно переработав образы главных героев. Десяти страниц, им написанных, достаточно для того, чтобы понять его концепцию.
228
Альтшуллер считал, что пушкинский отрывок был создан под влиянием в первую очередь художественных соображений, в особенности желания усилить фигуру Полины и вернуться к беспристрастности романов Вальтера Скотта (Альтшуллер М. Эпоха Вальтера Скотта в России. С. 94–96).
229
Пушкин А. С. Письмо к П. А. Вяземскому от 3 сентября 1831 г. // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 16 т. Л.: АН СССР, 1937–1959. Т. 14. Переписка. 1828–1831. Л., 1941. С. 220–221.
Сюжет романа Загоскина построен вокруг влюбленности Рославлева в Полину, молодую женщину, недавно вернувшуюся из Франции. Она обещает выйти за него замуж, но при этом холодна и постоянно откладывает свадьбу по загадочным причинам. После вторжения французов мать Полины ставит Рославлева перед жестким выбором: либо он женится на Полине, отказавшись при этом от службы, либо поступает на службу в армию и откладывает свадьбу до конца войны. Преданный долгу герой отправляется на войну. Тем временем семья Полины предоставляет кров нескольким пленным французам, и среди них оказывается офицер, в которого Полина была втайне влюблена, живя во Франции. Приходит ложное известие о том, что Рославлев убит в сражении, и Полина выходит замуж за француза (драматическая сцена свадьбы происходит ночью), становясь предательницей своей отчизны в глазах многих окружающих, включая и Рославлева, который прибывает как раз к концу бракосочетания. В романе Загоскина Полина изображается по преимуществу с внешней точки зрения и производит впечатление бледной романтической героини, неспособной подняться до понимания всей серьезности исторической ситуации. В конце ее ждет «наказание»: она умирает за границей в одиночестве, оставленная всеми.
Пушкинский рассказ ведется от лица сестры Рославлева, подруги Полины, и явно направлен на реабилитацию главной героини. Полина скучает в светском обществе, она полностью погружена в литературу французского Просвещения. Когда летом 1812 года в Москву прибывает мадам де Сталь, Полина испытывает глубокий стыд за неспособность своих соотечественников из числа светских людей соответствовать этому событию. Видя их неучтивое поведение в присутствии гостьи, Полина отзывается о них как об «обезьянах Просвещения» и «светской черни» [230] .
230
Пушкин А. С. Указ. изд. Т. 8. Романы и повести. Путешествия. Кн. 1. М.; Л., 1948. С. 151–152. Как указывает В. Э. Вацуро, эта сцена представляет собой драматическую обработку «Десяти лет изгнания» мадам де Сталь, куда входит ее рассказ о посещении Москвы. Мадам де Сталь послужила прототипом для некоторых просвещенных, независимо мыслящих героинь Пушкина (Вацуро В. Э. Пушкин и проблемы бытописания в начале 1830-х годов // Пушкин. Исследования и материалы. Л.: Наука, 1969. Т. 6. С. 150–170, особенно с. 153–155).
Явно скучая, мадам де Сталь снисходительно роняет перед своими собеседниками каламбур, но, заметив отвращение, которое вызывает эта сцена у Полины, решает с ней подружиться. Русское общество накануне наполеоновского вторжения описывается как поверхностно бонапартистское. Только после того как Наполеон начинает Русскую кампанию, в моду входит патриотизм, однако, несмотря на все разговоры о самопожертвовании, светские люди «стали проповедовать народную войну, собираясь на долгих отправиться в саратовские деревни» [231] . Пораженная этим лицемерием, Полина бросает вызов обществу, разговаривая по-французски, в то время как пользоваться языком Расина сделалось крайне непатриотично. Обретая уверенность в себе, она начинает пропагандировать роль женщин в создании общественного мнения, указывая на пример мадам де Сталь и втайне мечтая стать новой Шарлоттой Корде. Она пристально следит за военными действиями и, несмотря на то что искренне отождествляет свою судьбу с судьбой России, влюбляется в сдержанного и благородного пленного французского офицера, с которым много и серьезно спорит по вопросам войны. Узнав, что ее соотечественники подожгли Москву, Полина восклицает с облегчением: «О, мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве!» [232]
231
Там же. C. 153.
232
Там же. С. 157.
В переосмыслении Пушкиным образа Полины звучит мысль о том, что всестороннее воздействие просветительской идеологии в действительности и было причиной истинного патриотизма героини. Противоречие между российскими и просветительскими ценностями, выдвинутое на первый план Загоскиным, исчезает. На фоне пустого патриотизма российского высшего общества Полина выглядит убедительно и обретает собственный голос. К тому же Пушкин отвергает гендерные стереотипы своего времени: его Рославлев, типичный денди, способен только разочаровать Полину, отправляя с театра боевых действий легкомысленные послания, решив, что женщин не могут интересовать серьезные военные вопросы. Напротив, мадам де Сталь и французский офицер всегда готовы обсуждать с Полиной серьезные вопросы. Патриотизм героини заходит так далеко, что она велит сестре Рославлева не принимать близко к сердцу известие о смерти брата: «Он счастлив, он не в плену – радуйся: он убит за спасение России» [233] . Разумеется, мы не можем утверждать, что эта проповедь самопожертвования выражает одобрение Пушкиным московского пожара. Однако в тексте находятся аргументы в поддержку этого предположения: рассказчица, сестра Рославлева, поддерживает эту точку зрения, восхваляя пожар и возвеличивая его до «мысли тогдашнего времени, столь великой в своем ужасе, мысли, которой смелое исполнение спасло Россию и освободило Европу» [234] . Не вызывает сомнения, что, несмотря на тщательное сокрытие идеологии за масками рассказчиков, в намерение Пушкина входило снять с Просвещения обвинения в причастности к наполеоновскому вторжению и его последствиям.
233
Там же. С. 158.
234
Там же. С. 155.
Толстой писал «Войну и мир» уже в других условиях: он мог взглянуть на события с дистанции в пять десятилетий, в течение которых российский поход Наполеона оставался предметом различных исследований как французских, так и российских историков. В результате изложение событий в толстовской интерпретации неразрывно связано с полемикой по поводу ретроспективных трактовок войны, а также по поводу разнообразных философских концепций истории [235] . В конце 1864 года, как раз перед тем, как погрузиться в написание романа, Толстой прочел «Рославлева» Загоскина и признавался жене: «Понимаешь, как он мне нужен и интересен» [236] . И. П. Щеблыкин указал на целый ряд параллельных мест в двух романах – от сатирического изображения петербургского высшего света и до описания общераспространенного патриотизма, но в то же время показал и то, как Толстой преодолевал верноподданничество Загоскина и присущие тому слепые пятна в социальных и исторических вопросах [237] . Надо отметить, однако, что реакция Толстого на роман Загоскина и, шире, на миф 1812 года была более радикальной и сложной, чем то, что Щеблыкин называет «максимальной приближенностью его критериев к народу» [238] .
235
Эйхенбаум Б. М. Лев Толстой. Т. 2. Шестидесятые годы (1928). M"unchen: Fink Verlag, 1968. С. 316–385; Зайденшнур Е. Е. «Война и мир» Л. Н. Толстого: создание великой книги. М.: Книга, 1966. С. 328–373.
236
Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. Юбилейное издание (1828–1928) / Под общ. ред. В. Г. Черткова. М.; Л.: Гос. изд-во, 1928–1964. Т. 83. Письма к С. А. Толстой, 1862–1886. С. 58.
237
Щеблыкин И. П. «Рославлев» М. Н. Загоскина и «Война и мир» Л. Н. Толстого // Толстовский сборник. Тула: Тульский гос. пед. ин-т им. Л. Н. Толстого, 1975. Т. 5. С. 111–118.
238
Там же. С. 118.
Толстой оспаривает представление о том, что русский народ был полностью поглощен патриотическим самопожертвованием и героическим желанием спасти страну. Он признает, что «рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских», но приписывает все это иллюзиям, обусловленным временной перспективой, заставляющей подменять общим историческим интересом того времени множество личных интересов, которые для современника «до такой степени значительнее общих интересов, что из-за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий» (VII, 18) [239] . Только те, кто находился далеко от совершавшихся событий, говорили о самопожертвовании и оплакивали судьбу России, в то время как «в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантше и тому подобное…» (VII, 19). Миф 1812 года в этом рассуждении является продуктом праздных размышлений об историческом значении событий, в то время как люди, принимавшие в них непосредственное участие, занимались своими делами, не думая об исторических последствиях собственных поступков. Об этом свидетельствует иронический рассказ Толстого о флирте Николая Ростова с замужней женщиной во время его пребывания в Воронеже накануне Бородинского сражения (VII, 22–23).
239
В целях простоты ссылки на «Войну и мир» даются по изданию: Толстой Л. Н. Собрание сочинений: В 22 т. Т. 4–7. М.: Худож. лит., 1979–1981. Номера тома и страницы указываются в скобках.
Толстой ставит под сомнение и идею о том, что все сословия объединились под знаменем общей ненависти к захватчикам. Об этом свидетельствует его описание крестьянского бунта в Богучарове – имении, доставшемся княжне Марье после смерти отца. Толстой начинает рассказ о богучаровском восстании с замечания о том, что тамошние крестьяне сильно отличались по характеру от жителей Лысых Гор (главного имения Болконских). Как и в «Анне Карениной», он таким образом выражает сомнение в существовании крестьянского характера вообще (а это в свою очередь опровергает убеждение, что отношения между сословиями в России можно описать в отвлеченных терминах). Оставшиеся невосприимчивыми к реформам, которые провел князь Андрей в Богучарове, и в то же время воодушевленные ими в своих самых диких мечтах, богучаровские крестьяне, жившие совсем неплохо, поверили разным слухам и стали связывать с приходом Наполеона смутные апокалиптические надежды. Толстой описывает их мечтания о свободе как результат действия «подводных струй», которые неожиданно вышли на поверхность в качестве «новой силы» (VI, 150–151), тем самым подчеркивая бессознательный, иррациональный характер их действий. Когда княжна Марья узнает о затруднениях богучаровских крестьян, она немедленно отдает им все свои запасы зерна и говорит о «нашем общем горе» (VI, 161). Но эта апелляция к общности испытаний, которая должна была преодолеть социальные различия, дает обратный результат – и в этом проявляется толстовская ирония по отношению к риторике «единения»: самозабвенную щедрость княжны Марьи крестьяне способны воспринимать только как обман и потому решают остаться под французами, отказываясь уезжать, несмотря на приказание помещицы. Только неожиданное появление Николая Ростова и решительное применение силы заставляет их покориться. Единственный язык, который понимают богучаровские крепостные, – это язык патриархальной власти; а отождествлять свою судьбу с судьбой России они и не думают [240] . То же касается и спонтанной патриотической мобилизации, и социального единения.
240
Иной, несколько упрощающий анализ этой сцены см.: Шкловский В. Материал и стиль в романе Льва Толстого «Война и мир». М.: Федерация, 1928. С. 76–85.
Но больше всего Толстого беспокоит исторический постулат о том, что история разворачивается в соответствии с определенными причинами и целями. Теоретическая часть эпилога начинается с опровержения телеологических метанарративов, посвященных истории человечества. В них Толстой видит секуляризированный вариант провиденциалистского типа истории. Признавая, «что существует известная цель, к которой движутся народы и человечество», Толстой пишет о том, что современные историки воскрешают в завуалированной форме древнее понятие фатума (VII, 310). Однако, убедительно отвергая подобные теории, Толстой вынужден сам предложить новые трактовки причин исторических событий и объяснить, до какой степени человеческое поведение исторически детерминировано. Эта проблема становится особенно острой в рассказе об экстраординарных событиях, таких как вторжение Наполеона, сопровождавшееся невиданным разорением и разрушением. В начале третьего тома Толстой пишет: «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления» (VI, 7). Объяснить такие исключительные события, не обращаясь при этом к провиденциалистским или телеологическим идеям, – сложнейшая задача исторической науки. Толстой верит, что такое объяснение может быть успешным только при условии, что историк постулирует появление совершенно нового типа общества и личности. В эпилоге Толстой утверждает, что военные кампании Наполеона были возможны оттого, что общество превратилось в «воинственную группу» большого масштаба, люди «отрешились от всех установившихся преданий и привычек», а личность вождя представляла собой идеологическое оправдание всех совершаемых ими злодеяний (VII, 251). Начало такой фундаментальной трансформации французского общества положила Великая французская революция. Толстой, разумеется, имеет здесь в виду начало модерности как идеологии, которая отвергает традиционные представления о морали и политике, решительно порывает с прошлым и определяет настоящее как момент перехода к будущему, а не как результат прошлого. Для него возвышение Наполеона – «человека без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француза» (VII, 251) – воплощает характерную черту модерности, которая потворствует своеволию и самоутверждению немногих и социальной инженерии по отношению к массам. В этой новой эпохе писателя беспокоит почти превеберианское чувство, что модерность ведет к сосредоточению власти в руках государства якобы ради торжества разума и подчиняет социальную ткань системе объективированных социальных отношений, похожих на те, что существуют в армии, – и все это будто бы делается во имя прогресса. Телеологически ориентированная историческая наука, которая представляет события как движение прогресса к светлому будущему, занимается всего лишь распространением идеологии модерности [241] .
241
Толстой не использует понятие модерности, но пользуется выражением «революционный период», которое одновременно и шире, и абстрактнее, чем исключительно период Великой французской революции. Модерность, по Толстому, есть повторяющийся феномен, который возникает, когда новое поколение приходит к власти и принимается переделывать политический и социальный порядок; тогда «говорится о духе нового времени, о потребностях этого времени, о правах человека, о справедливости вообще, о необходимости разумности в устройстве государства» (Толстой Л. Н. Полное собрание сочинений: В 90 т. Т. 13. С. 672–673). Приводя исторические параллели, Толстой мыслит не столько в конкретных исторических терминах, сколько апеллирует к более широким символическим ценностям. О значении исторических параллелей у Толстого см.: Feuer K. B. Tolstoy and the Genesis of «War and Peace». Ithaca, NY: Cornell University Press, 1996. P. 194–199.