Аура
Шрифт:
У себя наверху ты скорее садишься читать. В этой части генерал рассказывает о бурях и потрясениях своей эпохи. Он не жалеет красок для портрета Евгении Монтихо, склоняет голову перед Маленьким Наполеоном, рвется в бой с пруссаками, скорбит о поражении, призывает разить и душить гидру республики, уповает на генерала Буланже, горюет о Мексике, сетует на то, что в истории с Дрейфусом все же восторжествовала честь армии… Ломкие желтоватые листки рвутся в нетерпеливых пальцах, дальше, дальше, ведь должна же снова появиться она, зеленоокая чаровница… «Я знаю, Консуэло, почему порой ты горько плачешь. Я не дал тебе детей, тебе, в ком столько юных сил…» И чуть ниже: «Консуэло, не гневи бога. Мы должны смириться. Разве тебе мало моей любви? Ты тоже любишь меня, я знаю. Я не требую, требовать значило бы оскорбить тебя, я только прошу — довольствуйся любовью ко мне, ведь ты говоришь, что очень меня любишь, мы вполне можем быть счастливы своей любовью, так к чему эти странные фантазии…» А в другом месте: «Я пытался внушить Консуэло, что все эти зелья — один обман. Но она упорно выращивает свои травы. «Они не излечат мою плоть, но оплодотворят душу», — так она говорит в твердом убеждении…» И еще: «Я застал ее в бреду. Обнимая подушку, она выкрикивала: «Да, да, да, я смогла, я создала ее, я могу ее вызывать, могу воплощать своей волей…» Пришлось звать доктора. Он оказался бессилен: это наркотики, сказал он, а не просто возбуждающее…» И наконец: «На рассвете я нашел ее в коридоре, она шла босиком мне навстречу. Я хотел ее остановить, но она даже не повернула головы, хотя слова, которые она произнесла, явно были обращены ко мне. «Не удерживайте меня, — сказала она, — я иду к своей молодости, сейчас мы встретимся, она уже в доме, проходит сад, вот, вот она…» Бедная моя, бедная… Консуэло, демон вначале тоже был ангелом…»
Записки обрываются этой фразой: Consuelo, le demon aussi etait un ange, avant…
А теперь фотографии. Портрет старого господина в военном мундире — выцветший дагерротип с надписью в углу: Moulin, Photographe, 35 Boulevard Haussmann. [9] И ниже год — 1891. А вот Аура, зеленоглазая Аура у дорической колонны на фоне рейнского пейзажа (недостает лишь Лорелеи) — локоны, глухое платье с турнюром, в руке платок. Внизу дата светлыми чернилами, под ней на плотном картоне тонкими, как паутинка, буквами: Fait pour notre dtxieme anniversaire de mariage [10] — и тем же почерком: Консуэло Льоренте. На третьей фотографии Аура и тот же господин, но уже в штатском, сидят на скамье в саду. Снимок поблек, но все-таки это Аура, хотя и не такая юная, как на первой фотографии, а это он, он… да нет, ты!
9
Фотограф Мулен, бульвар Османа, 35 (франц.).
10
По случаю десятой годовщины нашей свадьбы (франц.).
Ты поднимаешь фотографию к свету, закрываешь белую бороду генерала и представляешь ее черной, еще не поседевшей, — да, это твое лицо, смутное, исчезнувшее, забытое, но твое, твое.
Голова кружится, в мозгу бьется далекая мелодия вальса, ты снова в сыром садике, среди душистых трав. Ноги подкашиваются, ты опускаешься на постель и лихорадочно ощупываешь лицо — а вдруг невидимая рука сорвала с него маску, под которой ты скрывался двадцать семь лет? Ты зарываешься в подушку: прячешь свою маску, чтобы ее не сорвали, ведь теперь это твое лицо (прежнее ты давно позабыл), и тебе не хочется с ним расставаться. Так ты лежишь лицом в подушку, с открытыми глазами, в ожидании того, что неминуемо должно произойти. На часы ты больше не смотришь. Эта бесполезная штука лишь искажает, задерживает время в угоду людскому тщеславию, медленные стрелки обманывают время истинное, летящее с бешеной скоростью, которую не измерить никаким часам. Жизнь, столетие, полсотни лет — как их представить, ощутить, осязать?..
Когда ты поднимешь голову с подушки, будет уже совсем темно. Должно быть, наступила ночь.
Должно быть, наступила ночь. Наверху за стеклами спешат по небу тучи, и луна никак не пробьется сквозь их упрямый заслон. Вот в просвете бледно мелькнул круглый смеющийся лик и тут же канул в черную мглу. Время настало, и нет нужды сверяться с часами. Не медли же, спускайся вниз, туда, где в сиром заточенье ждут своей поры дела и образы былого. И вот передняя, вот дверь сеньоры Консуэло и твой голос, глухой и странный после долгой тишины:
— Аура… Аура!
Ты в комнате. Вокруг темно. Ах да, ведь старухи не было весь день, и свечи догорели. В темноте ты приближаешься к кровати.
— Аура…
Тихий шелест тафты, кто-то вздыхает, ты протягиваешь руку, и твои пальцы узнают халат Ауры, а ее голос произносит:
— Не надо… не трогай меня… ляг рядом.
Ты покорно ложишься. Как страшно — вдруг старуха вернется!
— Она уж не вернется.
— Никогда?
— Силы мои иссякли. Вот и ее не будет. Больше трех дней я не могу ее удержать..
— Аура…
Ты касаешься ее плоской груди, и она тотчас поворачивается к тебе спиной, отчего голос ее звучит теперь совсем глухо:
— Нет, нет, не трогай меня.
— Аура… я тебя люблю.
— Я знаю. Ты всегда будешь меня любить, так ты сказал вчера.
— Да, всегда. Как мне хочется целовать тебя, ласкать…
— Поцелуй меня в щеку, только в щеку.
Ты гладишь ее длинные волосы, осыпаешь поцелуями милое лицо, но нет больше мочи, и руки срывают с ее слабых плеч халат, ты припадаешь к ней в неистовом порыве, а она лежит в твоих объятиях, чуть дыша, маленькая и хрупкая, и бессильно отталкивает тебя, и молит, и плачет…
Ты снова коснешься ее груди, и в этот миг слабый серебряный луч проникнет в комнату через дыру в стене, проеденную мышами, и осветит седые волосы Ауры, ее безжизненное, сморщенное, как вареная слива, личико, безгубый рот, который ты только что целовал, и десны без единого зуба; луна покажет тебе обнаженную старуху, дряхлую и немощную, сеньору Консуэло, и ты увидишь, как она дрожит, прочтешь в ее глазах восторг, и трепет, и забвенье, оттого что ты ее ласкаешь, любишь, оттого что ты тоже вернулся…
Ты спрячешь лицо в ее серебряные волосы, а когда луна уйдет за тучи, оставляя вас одних в темноте, и с нею отлетит видение, ожившая было юность, Консуэло обнимет тебя и ты услышишь:
— Фелипе, она вернется, мы вернем ее вместе. Дай мне собраться с силами, и она придет опять…