Авантюрист и любовник Сидней Рейли
Шрифт:
Здесь, под сенью старых деревьев, он мог дать волю своей непроходящей ностальгии. Хуже всего было отсутствие всяких сведений о матери и сводных братьях и сестрах. После большой неразберихи в России, после двух революций и гражданской войны Зигмунд Григорьевич совершенно потерял связь с родными. Он пытался наводить справки через АРА и американский Красный Крест, но все поиски были безуспешными. Неужели близкие бесследно сгинули? Он почувствовал, как на глаза навертываются непрошеные слезы, и резко тряхнул головой. Ощущать себя сиротой — это минутная слабость, вполне, впрочем, простительная мужчине, которому скоро полвека. Но лучше не растравлять душу и верить, что где-то там, вдалеке, жива мама и, возможно, уцелел кто-нибудь из Вишневских.
— Эй, мистер! — от дерева отделилась темная фигура, и Зелинский вздрогнул от неожиданности. — Не боишься так поздно гулять?
Опять негр! Вот еще к чему в Америке невозможно привыкнуть — к этим нахальным черномазым попрошайкам. Дать ему, что ли, доллар, чтобы отвязался? Перед прогулкой Зигмунд Григорьевич всегда предусмотрительно рассовывал по карманам небольшую сумму денег именно для подобных случайностей.
— А ты-то сам не наложил в штаны от страха? — ответил он с фамильярностью, которую, как ему было известно по опыту, так любят американцы. — Может, проводить тебя к мамочке?
— Чего мне бояться? Я не один, — хохотнул неизвестный, и Зелинский заметил, что его со всех сторон окружили. Нет, это не негры, просто смуглые ребята, видимо, латиносы, темнота обманула. Совсем молоденькие, лет пятнадцати-шестнадцати. Ну ясно, дурью маются.
— Вот что, парни, — он сменил тон. — Вижу, вам скучно. Хотите развлечься? Идите к девочкам, посидите в баре, выпейте… Это гораздо интересней.
— Девочки денег стоят, — хмыкнул тот самый, первый. Он, по всей видимости, и был коноводом. — Не говоря уж о баре.
— Сколько хватит?
Зигмунд Григорьевич нащупал в кармане пару бумажек и протянул их вожаку подростков.
Разом вспыхнули фонари, и Зелинский окончательно успокоился. Эти щенки наглеют только в темноте.
— Десять зеленых! — присвистнул коновод. — Никак, у тебя, мистер, денег куры не клюют?
— Хватит, Дэви, — вмешался другой юнец. — Оставь его в покое. В самом деле, пошли лучше в бар.
— У него еще есть, Исаак, — спокойно отозвался Дэви. — Ведь правда, мистер?
— Правда, — Зигмунд Григорьевич даже рассмеялся. — Держите еще десятку, парни. Хватит на всех.
— С чего это ты такой щедрый, мистер? — подозрительно прищурился молодой нахал. — Думаешь, мне нужны твои вонючие деньги? Нам просто нравится, когда нас боятся.
— Не заводись, Дэви, — Исаак опасливо глянул по сторонам. — Двадцать зеленых — разве мало? Не зли его. Стоит ему крикнуть — и со всей округи сбегутся копы.
— Нет, этот не заорет! Хочет показать, какой он храбрый. И как у него много в карманах денег.
— Нет, с собой у меня больше ничего нет, — хладнокровно сказал Зелинский. — А у тебя, я вижу, аппетит неплохой. Хочешь получить хороший кусок? Приходи завтра на Роуд-стрит, 15, спроси мистера Розенблюма. И ребят своих приводи. Мне нужны толковые парни. Заработаете столько, что не понадобится пугать по ночам прохожих. Роуд-стрит, 15, мистер Розенблюм, — повторил он.
— Я думал, ты гой, — недоверчиво заметил Дэви. — Не слишком похож на нашего.
— Когда заработаешь, тоже станешь похож на приличного человека, — Зигмунд Григорьевич повернулся и, не оглядываясь, зашагал к выходу из парка.
«В последнее время с удивлением обнаружил, что все больше и больше становлюсь похож на отца. Разумеется, никаких внешних аксессуаров одесского доктора — бородка, пенсне… Но что-то общее есть в складе лица и особенно в глазах. Неистребимо еврейское, вечно озабоченное, страдальческое выражение.
Странно, что я никогда не ощущал себя ни евреем, ни поляком, ни русским. Помню, как обрадовался, получив оценку Базиля:
— Ты — гражданин мира.
Тогда эти слова показались мне открытием, они заглушили давнюю боль: «жидовский ублюдок», «байстрюк» — то, что я услышал от любовника Н., не понимая вполне смысл, потому что он бил меня по лицу, а это было еще обиднее, еще оскорбительней.
Единственный человек, для которого не важно было, кто я, — мама. Может быть, в благодарность за это я и взял ее фамилию? Но и поляком я не был, хотя сносно болтаю по-польски.
Отношения с отчимом были не слишком гладкими, я ревновал его к братьям и сестрам, а потом, когда узнал, что он мне не родной, что-то кричал ему о «русском шовинизме». Теперь стыдно, но не у кого просить прощения, полковник давно истлел в могиле.
Недавно прочитал, что вопрос национальности упирается в то, кем сам себя ты числишь, к какой культуре себя относишь. В таком случае я, безусловно, русский. Чем иначе объяснить эти приступы тоски по родным камням, эту жалящую изнутри ностальгию? Я вздрагиваю, увидев в газетах знакомые по России имена или читая сообщения из Киева, Москвы, Петербурга. Это все мое, и оно болит, как живое, хотя давно отрезано.
Вместе с тем меня тошнит, когда я наблюдаю эмигрантскую возню и беспочвенные надежды «бывших» на то, что Советы сгинут и вернется все, что потеряно. Меня передергивает, когда я слышу американизированную речь их эмигрантских детей… А Митины мальчики вообще уже американцы, по-русски не говорят, хотя и понимают, когда к ним обращаешься…
Господи, думаю я иногда, почему ты послал мне это подвешенное, промежуточное состояние?! Кто я такой и зачем существую на свете? И какой была бы моя настоящая судьба, если бы сызмальства я воспитывался в сознании причастности к чему-то определенному, будь то еврейство или что-либо другое…
Завидую Захарову. Ему плевать, кто он такой — грек, или русский, или «сэр Бэзил»… Ох, надо съездить в Лондон, обязательно!
Может быть, я вообще прожил не свою, а чужую жизнь?..
…сосед по коммуналке вечно пьяный и скандалит. Пригрозил ему, что вызовет участкового и его заберут на пятнадцать суток. Не забыть отдать с пенсии пять рублей, которые занял у Клавдии Николаевны».
— Представь себе, друг мой, состояние приговоренного к расстрелу… — пророкотал Захаров и сделал маленький глоток коньяку. — Я уже закончил все дела, отдал последние распоряжения — и вдруг мне сообщают, что опухоль доброкачественная! На радостях я чуть не умер!
Зелинский рассмеялся. Базиль нисколько не изменился, только немного осунулся после операции. Выпуклые глаза-сливы светились на оливковом лице прежним веселым жизнелюбием.
— Как самый лучший врач всех времен и народов, — Зигмунд Григорьевич указал на бокал, — спиртное я бы не рекомендовал.
— Ага, — подтвердил Захаров. — Профессор Куинси то же самое говорит. Но какой, скажи на милость, смысл жить, если не курить, не пить и не любить хорошеньких девочек? Помнишь Пепиту?
— Я потом искал ее в Париже, — кивнул Зелинский, — но и следа не нашел.