Автобиография
Шрифт:
С Бадом тоже все было не так просто. Несколько лет назад он попал в ужасную историю. Пошел как-то вечером в гарлемский танцзал «Савой» – во всем черном, по своему обыкновению. С ним были его кореши из Бронкса, которые, как он всегда хвалился, «никому спуску не дадут». Так вот, идет он в «Савой» – без гроша в кармане, а вышибала, который его узнал, говорит ему, что без денег его не пустит. И кому он имел наглость так сказать – величайшему в мире молодому пианисту, и Бад это прекрасно знает. Так что он просто спокойно проходит мимо этого дерьма. Ну а вышибала сделал то, за что ему, вышибале, платили. Он проломил Баду башку, хватив его пистолетом по черепу.
После того случая Бад начал колоться как безумный, а уж кому-кому, а ему совсем не надо было этого делать, у него от героина совсем крыша ехала. До этого он вообще не мог пить, а тут и напиваться взялся как свинья. Потом совсем в психа превратился, устраивал истерики и неделями ни с кем не разговаривал, даже с матерью и самыми близкими друзьями. В конце концов мать направила его в психиатрическую клинику Бельвю в Нью-Йорке, это было в 1946 году. Его там лечили шоковой терапией. Тоже решили, что он настоящий сумасшедший.
Вот такие были дела. После электрошоков Бад так никогда по-настоящему и не пришел в себя – ни как музыкант, ни как личность. До Бельвю во всем, что он играл, была изюминка, в его исполнении всегда было что-то свежее, необыкновенное. Но после того как ему проломили башку, а потом лечили электрошоком… Уж лучше бы ему руки обрубили, а не его творческую силу. Иногда я думаю, что, может, все эти белые доктора специально применяли электрошок, чтобы разрушить его «я», как они пытались это сделать с Птицей. Но Птица и Бад – совершенно разные. Птица – выносливый черт, а Бад – человек пассивный. Птица пережил шоковую терапию, а Бад нет.
До того, как все это случилось, Бад Пауэлл был потрясающим музыкантом. Нам его не хватало, он был тем недостающим звеном, без которого наш оркестр так и не стал величайшим в истории бибопа. Макс заряжал бы Птицу, Птица заряжал бы Бада, а я бы парил над их великолепной музыкой… Даже думать сейчас об этом больно. Пианист Эл Хейг, который был в группе Птицы в 1948 году, достаточно хорошо играл. Нормально. И Джон Лыоис, который тоже с нами играл, был хорошим пианистом. Но Дюк Джордан только место занимал. А Томми Портер так вцеплялся в контрабас, будто хотел кого-то придушить. Мы всегда ему говорили: «Томми, оставь ты эту бабу в покое!» Хотя ритм Томми неплохо держал. Но если бы с нами был Бад… Да что говорить, этого не случилось, хотя и могло бы случиться.
Мать Бада почему-то доверяла мне и относилась с симпатией. Но в те времена многие относились ко мне с симпатией, причем самые разные люди. Иногда я думаю, мне помогло то, что когда-то в Ист-Сент-Луисе я был разносчиком газет. Если у тебя газетный маршрут, поневоле учишься разговаривать с самыми разными людьми. Вот и матери Бада я нравился потому, что всякий раз, когда ее видел, я с ней разговаривал. Когда у Бада поехала крыша, она отпускала его со мной. Она знала, что я почти не пил и не злоупотреблял наркотиками, не то что другие ребята, которые крутились вокруг него.
Заходя к нему, я тайком передавал ему бутылочку пива – больше ему было нельзя, голове вредило. Он молча сидел и потягивал пиво около фортепиано в своей квартире на улице Сент– Николас в Гарлеме. Я просил его сыграть мне «Cherokee», и он играл – блестяще. Даже больной, он сидел за фортепиано, как породистая лошадь. И все время пытался играть, несмотря на болезнь, не верил, что не сможет играть. И все же, хоть «Cherokee» и все такое он классно играл, это уже было совсем не то, что раньше. Но чтобы плохо играть, господи, да Бад не знал, что это вообще такое, во всяком случае, в его голове это не укладывалось. Птица был таким же. На самом деле из всех музыкантов, что я знал, только Птица и Бад были такими.
Когда я жил в Гарлеме, Бад иногда приходил ко мне на 147-ю улицу – и молчал. Однажды он заладил ходить так каждый день – целых две недели. Никому ни слова не говорил, ни мне, ни Айрин, ни детям. Просто сидел, улыбался и пялился в потолок.
Уже гораздо позже, в 1959-м, мы были в турне – я, Лестер Янг (в тот год Лестер умер) и Бад. Бад по своему обыкновению ни с кем не разговаривал, сидел и улыбался. Он любил наблюдать за одним из музыкантов – Чарли Карпентером. Однажды сидел Бад вот так и улыбался Чарли. Ну Чарли и говорит ему: «Бад, что ты все время улыбаешься?» Бад, не меняя выражения лица, отвечает: «Тебе улыбаюсь». Лестер Янг чуть не поперхнулся со смеху – нашел кому улыбаться, Чарли-то был страшным занудой.
До этого, выйдя из психушки, Бад сразу пришел в нижний Манхэттен послушать оркестр Птицы – как всегда, в черном костюме, с черным зонтиком, в белой рубашке с черным галстуком, черных ботинках, черных носках и черной шляпе. Во время антракта мы вышли на улицу – он тоже стоял там, совершенно трезвый и с ясным взглядом. Понимаешь, Птица не хотел брать Бада к себе вовсе не потому, что ему не нравилось, как тот играл. Как он сказал нам с Максом, Бад слишком сильно накачивается. Надо же, уж чья бы корова мычала… «Слишком сильно накачивается» – это что, так же сильно, как он сам?
Но в тот раз мы с Максом сказали Баду: «Бад, подожди здесь, мы сейчас вернемся. Никуда не уходи». Он ухмыльнулся и промолчал. Мы побежали в клуб, сыграли свою часть и говорим Птице: «Там на улице Бад, причем совершенно трезвый».
Птица говорит: «Правда? Я вам не верю».
Мы говорим: «Пошли, Птица, увидишь». Так мы с Максом вытянули Птицу на улицу к машине, возле которой оставили Бада. Он стоял как зомби, потом посмотрел на Птицу выпученными глазами. А потом начал медленно оседать на мостовую рядом с машиной. «Бад, ты где был?» – спросил я. Он невнятно пробормотал, что за углом, в ресторанчике «Белая роза». В ноль секунд опьянел. Потом, когда он совсем увяз в алкоголе и наркотиках, он вообще перестал разговаривать. Жалко. Он был одним из величайших пианистов века.
А в оркестре дела шли из рук вон плохо. Птица то и дело закладывал свой саксофон. Он все время оставался без инструмента и брал саксофоны у других. Дошло до того, что либо уборщик, либо вышибала из «Трех двоек» каждый день перед выступлением ходили в ломбард выкупать Птицев сакс, а после выступления снова его закладывали.
К тому времени мы с Максом поняли, что уже и сами сможем продержаться, – глупые детские выходки Птицы встали нам поперек горла. Нам только одного хотелось – играть классную музыку, а Птица вел себя как последний идиот, как гребаный клоун. Нас он держал за ничтожества, за пигмеев, но мы себя таковыми не считали.
Однажды Птица, который и так опоздал на выступление в «Трех двойках», зашел за кулисы и открыл там сардины и крекеры. Хозяин попытался поторопить его и загнать на сцену, а Птица сидел, жрал и беззаботно ухмылялся, как последний дурак, ну, понимаешь? Хозяин умолял его начать играть, а Птица предложил ему крекеров. Господи, это была смешная картина. Я ржал как лошадь. Наконец он вышел на сцену и стал играть. Но к тому моменту он успел хозяина выставить полным дураком, и тот ему этого не простил. Пришлось оркестру перебираться в клуб «Королевский петух», и больше мы никогда в «Трех двойках» не играли.