Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Автобиография
Шрифт:

В то лето в Нью-Йорк приехала Жюльетт Греко на переговоры с продюсерами, снимавшими фильм по роману Хемингуэя «И восходит солнце». Они хотели, чтобы она там участвовала.

Жюльетт к тому времени стала крупнейшей актрисой Франции – или близко к тому, – поэтому у нее был номер люкс в гостинице «Уолдорф-Астория» на Парк-авеню. Она нашла меня. Мы с ней не виделись с 1949 года, с тех пор много воды утекло. Мы написали друг другу по паре писем, пересылали весточки через общих друзей, но это было и все. Мне было интересно, что я почувствую, увидев ее, и наверняка ее тоже разбирало любопытство. Я не имел представления, известно ли ей обо всех моих передрягах, и мне хотелось узнать, дошли ли до Европы слухи о моих проблемах с героином.

Она пригласила меня к себе, и я согласился прийти. Помню, правда, что мне было немного не по себе из-за того, что после Парижа она не выходила у меня из головы, вошла в мою плоть и кровь. Она была, я думаю, первой женщиной, которую я по-настоящему полюбил, и то, что нам пришлось расстаться, разбило мне сердце, подтолкнуло меня к пропасти и к героину. Я нутром понимал, что хочу ее увидеть – должен ее увидеть. Но на всякий случай я прихватил с собой друга, барабанщика Арта Тейлора. Так мне было легче справиться с этой ситуацией.

Мы подкатили к «Уолдорфу» в моем почти новом спортивном «MG» и на полном газу въехали в гараж. Господи, до чего там все белые перепугались – два подозрительных нигера подъехали на «MG» к «Уолдорфу»! Мы прошли в вестибюль, а все на нас жутко пялятся, представляешь? Для них это был жуткий шок – как это, два нигера в главном вестибюле «Уолдорфа», и при этом не из прислуги! Я подошел к ресепшн и спросил Жюльетт Греко. Мужик за конторкой переспросил:

«Жюльетт… кто?» Этот мерзавец смотрел на нас как на что-то сверхъестественное, как на спятивших. Я повторил ее имя и велел ему позвонить ей. Он так и сделал, но, набирая номер, вперился в меня взглядом, в котором читалось: «Невероятно!» Когда она попросила его пригласить нас наверх, мне показалось, что этот болван тут же на месте отдаст Богу душу. В общем, прошли мы через вестибюль – тишина стояла, как в мавзолее, – вошли в лифт и поднялись в номер Жюльетт. Она открыла дверь, бросилась обнимать меня и крепко поцеловала. Тут я познакомил ее с Артом, который, в полном шоке, стоял сзади, и увидел, что она заметно погрустнела. Понимаешь, ей вовсе не улыбалось видеть в тот момент какого-то незнакомого нигера. Она была сильно разочарована. Потом мы вошли в номер, и я разглядел ее – выглядела она потрясающе, даже лучше, чем я ее помнил. У меня жутко заколотилось сердце, и я изо всех сил стал давить свои чувства, так что разговаривал с ней совершенно холодно. Влез в шкуру черномазого сутенера. Просто потому, что меня охватил ужас, и к тому же, пока я был наркоманом, я привык обращаться с женщинами по-сутенерски.

Я говорю ей: «Жюльетт, дай мне денег, мне прямо сейчас позарез нужны деньги!» Она берет свою сумочку, вынимает оттуда деньги и дает их мне. На лице у нее полное изумление, будто она не верит, что такое может наяву происходить. Я беру деньги и начинаю расхаживать по комнате с равнодушным видом – на самом деле я хотел бы схватить ее в охапку и отнести на постель, но я смертельно боялся того, чем это для меня могло бы обернуться – полной потерей контроля над своими чувствами.

Минут через пятнадцать я сказал ей, что у меня дела. Она спросила, смогу ли я увидеться с нею позже или, может быть, поеду с ней в Испанию, где она будет сниматься. Я сказал, что подумаю и позвоню ей. Вряд ли хоть кто-нибудь раньше так с ней обращался; ее хотели и добивались многие мужчины, и наверняка она всегда получала все, что хотела. Когда я был в дверях, она спросила: «Майлс, ты еще вернешься?»

«Да заткнись ты, сука. Я же сказал, что позвоню позже!» А в глубине души надеялся, что она найдет предлог удержать меня. Но я так ужасно обложил ее в первый момент нашей встречи и она была до такой степени шокирована, что ей ничего не оставалось, как отпустить меня. Позже я позвонил и сказал ей, что занят и не могу поехать в Испанию, но что обязательно увижусь с ней, когда буду во Франции. Она была совершенно сбита с толку и не знала, что отвечать, но согласилась встретиться со мной во Франции. Дала мне адрес и телефон и повесила трубку, на этом все и закончилось.

В конце концов мы с ней встретились – и много лет были любовниками. Я рассказал ей о своих мучениях в «Уолдорфе», и она поняла и простила меня, хотя и сказала, что была ужасно огорчена моим отношением к ней. В одном из ее поздних фильмов – по-моему, в фильме Кок-то – на тумбочке у постели она поставила мою фотографию, и это хорошо видно в кадре.

Так что вот таким я стал после того, как избавился от привычки к героину, – забился в свою скорлупу, чтобы отгородиться от мира, который казался мне враждебным. И иногда, как в случае с Жюльетт Греко, я не совсем понимал, кто мне враг, а кто друг, но в основном и не пытался выяснять. Я был почти ко всем одинаково равнодушен. Таким способом я оберегал себя – ни на кого не тратил своих чувств. И довольно долгое время это срабатывало.

В канун Рождества 1954 года мы приехали в студию грамзаписи с Милтом Джексоном, Телониусом Монком, Перси Хитом и Кении Кларком и сделали пластинку с «Престижем», которая называлась «Miles Davis and the Modern Jazz Giants». Мы записывались в студии в Хакенсаке у Руди Ван Гельдера. По поводу этой записи ходит множество слухов – о том, что у нас с Телониусом Монком были натянутые и даже злобные отношения. По большей части все это ерунда и сплетни, просто люди все время повторяют их, и они как бы превращаются в факты. На самом деле мы в тот день сыграли великолепно. Но мне хочется раз и навсегда пояснить, что тогда произошло между мною и Монком.

Я всего-навсего попросил его «вырубиться», не играть со мной, кроме темы «Bemsha Swing», написанной им самим. И попросил я его об этом потому, что Монк вообще не умел сопровождать трубу. (На его фоне хорошо звучали только Джон Колтрейн, Сонни Роллинз и Чарли Руз.) Но с большинством духовиков, по-моему, Монк «не догонял», особенно с трубачами. У трубы не так уж много звуков, поэтому приходится все время подталкивать ритм-секцию, а это не было коньком Монка. Трубачу нужно, чтобы ритм-секция играла «горячо», даже если он исполняет балладу. Тебе просто необходимы «удары», а у Монка они в большинстве случаев не получались. Вот мне и пришлось сказать ему, чтобы он заткнулся, когда я играю, потому что я чувствовал себя дискомфортно из-за его озвучивания переходов, а ведь я был единственным трубачом на той записи. Мне хотелось слышать шаги ритм-секции без фортепиано. Мне нужно было больше пространства. Я тогда только начинал осваивать понятие пространства, дышащее сквозь музыку в композициях и аранжировках, которое я перенял у Ахмада Джамаля; мы даже исполнили тему, которую он обычно играл и которую я очень любил, – «The Man I Love».

В этом альбоме Монк звучал хорошо и естественно – точно так, как мне хотелось. Я просто сказал ему, что хочу услышать, впрочем, он и сам собирался играть именно в такой манере. И сначала я его предупредил, попросил начинать сразу после меня. Он так и сделал. И никаких споров на этот счет у нас не было. Так что непонятно, откуда взялась эта история о том, что мы с Монком так разругались, что чуть не подрались.

Вообще-то Монк вечно говорил всякие бредовые вещи и был как бы не от мира сего. Но это было его обычным поведением, и все его знавшие понимали это. Он мог разговаривать сам с собой в присутствии целой толпы народа и вываливал первое, что взбредет ему в голову. В этом смысле он был большим выпендрежником. Но, прикидываясь ненормальным, он отвадил от себя многих людей. Он мог сказать что-нибудь кому-нибудь на той сессии – просто ради красного словца. Я-то это хорошо знаю: Монк был вроде ребенка. Он был очень добрым, я знаю, что он любил меня, и я его тоже любил. Он никогда не стал бы со мной драться – даже если бы я целую неделю каждый день наступал ему на мозоль, он был не такой человек. Он был деликатным, мягким и великодушным, при этом сильным как бык. И если я когда-нибудь вдруг бы решился выговаривать что-то Монку, потрясая кулаком у его лица – чего я никогда не делал, – что ж, тогда нужно было бы вызывать санитаров, чтобы меня увезли в психушку: ведь Монку ничего бы не стоило схватить меня за тощую задницу и шмякнуть о стену.

Мы очень хорошо сыграли в тот день, та пластинка стала классикой, так же как и «Walkin'» и «Blue'n'Boogie». Именно работая над альбомом «Modern Jazz Giants», я понял, как создавать пространство без фортепиано, давая «шагать» всем остальным. Потом я отработал этот прием и больше его не использовал, но в конце 1954-го мне он был еще не совсем ясен.

Тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год оказался удачным – хотя я тогда еще полностью не осознавал, до какой степени. Я избавился от своего пристрастия к наркотикам и играл лучше, чем когда-либо, и пара альбомов, которые были выпущены в этом году, как, например, «Birth of the Cool», заставили музыкантов обернуться в мою сторону и снова заметить меня – они были внимательнее, чем когда-либо раньше. Критикам все еще было не до меня, но на мои альбомы был спрос. Это было видно хотя бы потому, что примерно в это же время Боб Уайнсток дал мне три тысячи долларов для записи моих следующих пластинок – больше, чем раньше. Я чувствовал, что я двигаюсь в правильном направлении, причем на своих условиях, не идя на компромиссы ради признания. И уж если мне удалось сохранить свои принципы до этого момента, то в будущем я тем более не собирался ими поступаться.

Так что 1955 год я встретил в хорошем настроении. А потом в марте умер Птица, и всех это страшно выбило из колеи. Мы знали, что он в плохой форме, что не может играть, ожирел, беспробудно пьет и колется – было ясно, что долго ему не протянуть. И все-таки все были в шоке, узнав о его нелепой смерти в квартире баронессы Панноники де Кенигсвартер на Пятой авеню. Я познакомился с ней в 1949 году, когда играл в Париже. Она была поклонницей черной музыки, и особенно Птицы.

Все это еще усугубилось тем, что Айрин упекла меня в тюрьму за неуплату алиментов, там, в Райкерс-Айленд, я и узнал о смерти Птицы от Хэролда Ловетта, который потом стал моим адвокатом и близким другом. Хэролд всегда вращался среди музыкантов, он был адвокатом Макса Роуча, а в Райкерс-Айленд приехал, чтобы вытащить меня оттуда. Я думаю, его прислал Макс или, может, он сам приехал, когда до него дошли слухи, что я там. В общем, именно он сообщил мне о смерти Птицы, и я помню, что меня тогда это сильно огорчило. Во-первых, угодить в тюрьму со всеми этими сумасшедшими – и именно тогда, когда дела складывались так удачно! – было само по себе не очень весело. Кроме того, как я уже говорил, я знал, что с Птицей беда, знал, что у него сдало здоровье, – в последний раз я его видел в ужасном состоянии, – но мне кажется, что когда он реально умер, для меня это было ударом. Я торчал в этой дурацкой тюрьме три дня, и вдруг Птица взял и умер.

Поделиться с друзьями: