Автономный рейд
Шрифт:
— Как зовут?! Щас кастрирую!
— Му-ухин!.. Олег! А-а-атпусти! — корчился и вопил я без всякой системы Станиславского. Вот Гамлета бы так, за гениталии, и спросить: «Быть или — не быть, сучонок?!» — все бы выложил и не маял публику три часа.
— Врешь, сволочь! Кто заказал перевозку?
— «Изумруд»!
— Кто там главный?
— Не знаю!
— Врешь, сволочь! Где взрывник, который ожерелье заряжал?! Кто он? Где прячется?!
Стоило ногтям сжаться еще на миллиметр, и все мои сексуальные проблемы окончились бы разом. Ну и черт с ними, лишь бы эта рвущая боль и одновременно эти тиски отпустили.
— Не знаю! Меня втемную зарядили! А-а-атпусти! — И тиски, даря блаженство, разжимались.
Как мало нужно для счастья. Но как оно коротко! Я и двух раз не успел вдохнуть полной грудью, как баба опять сжала свою лапу и все мое, бывшее в ней.
— У-у-у-у! — взвыл я.
А мужик опять завопил:
— Как ты сбежал от них?! Откуда?!
— У-у-у-у! — Вот сейчас я понимал Пастуха вполне: этих тварюг надо давить еще до того, как они получат малейший шанс появиться на свет!
Клянусь, что буду пристреливать любого, а главное — любую, которая... — У-у-у-у-у!
— Откуда удрал, мразь?
— Из Шереметьева...
И так далее. И тому подобное.
Выложил я им все, о чем знал наверняка, что это беды не прибавит, а потом мой мочевой пузырь, словно гася бушевавшую в паху боль, разрядился сам собой. Баба отдернула обмоченную руку. И, даже не врезав мне по роже, помчалась мыться-вытираться, а я, молча благословляя ее брезгливость, облегченно расслабился, выливая под себя остатки. За кругом света высокий мужской голос резюмировал:
— Пусто. Этот ничего не знает толком — шестерка.
Я возликовал — маленькая, голая, мочащаяся под себя Муха.
Но высокий голос и не подумал заткнуться на этом:
— Выбейте из него, как они держат связь с этим своим Пастухом.
— А на кой он нам? — высунулся на свет сутулый от мышц мужик, которого высокоголосый Катков назвал Барсиком.
— Пригодится. Знание — сила, слыхал? И еще узнай: говорил ли он Пастуху что-нибудь о Полянкине. В общем, все об их шайке-лейке.
От услышанного я бы еще больше сник, но дальше уже просто некуда было.
Потом меня били дубинками и спрашивали, потом опять били, порой не обращая внимания на ответы. Обсуждали услышанное и опять били. Сколько мог, терпел, чтобы хоть что-то понять из вопросов. Но если они планировали, что я буду терпеть долго, — крупно ошиблись. Когда кто-то во тьме очередной раз замахнулся, я, решив, что с меня хватит, тут же впал в отключку. И сколько бы они меня потом ни приводили в сознание, сколько бы ни замахивались, бить им приходилось в основном уже бесчувственное тело. Психотренинг стоил мне недешево, но, приходя периодически в себя, я превозносил его за сомнительную пользу, а Дока за мудрый совет.
Бильщики матерились, но в конечном счете бросили это дело. Списали свою неудачу и мою слабость на мой стресс и свой наркотик. Тем более что я и так много выложил: телефоны Пастуха, кодовые фразы и расписание связи. Я даже честно предупредил их, что ближайшую неделю Пастуха в Москве не будет.
У него, дескать, рабсила на лесопилке саботажничает, добиваясь повышения зарплаты.
Им эта информация, несмотря на абсолютную точность, почему-то так не понравилась, что кто-то из тьмы совершенно неожиданно наградил меня плюхой по загривку. Боль была такой, что я вырубился вполне традиционным самотеком, без всякого психотренинга.
Очнулся в своей самой первой камере. От боли, в которой барахталось мое измочаленное тело. Еще не вполне очухавшись, чтобы не застонать во все горло, поскреб ногтями жалкий замызганный матрас. Похоже, у меня входило в привычку просыпаться на нем голышом с торчащим аксессуаром. Тело болело нестерпимо. Минимум пара ребер сломана. Почкам и печени тоже досталось.
Затылком чуя над собой взгляд телекамеры, я без всяких усилий делал вид, что совсем измочален и нахожусь в полной отключке. Шевелил только глазами и кончиками пальцев. Одежда моя валялась рядом, на полу. Те, кто меня сюда притащил, прекрасно понимали, что после той мясорубки, через которую они меня пропустили, я буду способен хотя бы на минимальное сопротивление не раньше чем через три недели в госпитале с уходом по максимальной программе.
И это их совершенно верное мнение было сейчас моей единственной надеждой. И никакого оружия. Кроме себя самого.
Я пытался собрать оставшиеся в себе силы, словно стягивал царапающую внутренности пружину. Старался понять: на кой они меня оставили в живых?
Дожил, называется: настораживает, что не убили, хотя могли. Все запутали откровения этой тетки, Марины. Сначала была чахлая надежда, что половину она наврала. Но когда мне тут же устроили кровавую баню и взяли меня за яйца, чтобы выяснить все о грузинах, о Пастухе и об остальных, многое сошлось. Вопросы уже и сами по себе — информация. Что я из них понял?
Понял, что эти вояки из какой-то госспецконторы решили срубить денежку по-легкому, но страшно боялись, что раззявили пасть на то, что не смогут проглотить.
Особенно меня удивили вопросы о Голубкове и УПСМ.
Не исключено, что я сам им о них и выложил. После психотропных препаратов откровенничавший не помнит того, что говорил. Нет, правда, после той химии я и в самом деле был как дурной. Но часть вопросов показала, что они знают больше, чем я сам. Значит, у них есть и другие источники. А это уже непонятно. УПСМ-то им на кой? Пастух на мое письмо не прореагировал. И не важно, связано ли это с Голубковым, или попросту письмо не дошло. Надо выпутываться самому.
Попробовав на мне все: и ласку, и деньги, и баб, и привязку к преступлению, и допрос с пристрастием, они теперь сами выйдут на грузин, одновременно выбивая из меня все, что мне может быть известно. А когда выбьют все, что смогут, они от меня избавятся. Это без вопросов. Очень легко представить, что они со мной сделают. И, боюсь, убедить их в своей абсолютной безвредности мне уже не удастся. Но ни на что не годен я стану гораздо раньше.
Поэтому я и лежал, упорно не подавая признаков жизни, хотя мочевой пузырь уже переполнился, и мне пришлось лить под себя, на матрас.
То, что жесткие допросы всегда, пусть и поздновато, но кончаются, — не единственная их прелесть. После них появляется некоторая раскрепощенность в методах — любые, даже самые жесткие из них, автоматически становятся ответными и в силу этого справедливыми. Можете считать такое суждение суеверным заблуждением, но для меня это важно. Почему? Да потому что лично мне Он превентивной жестокости не прощает. Зато в ответной совершенно не ограничивает.
Я лежал, как лежат в беспамятстве, ничком и почти не дыша. Тело выло от боли все сильнее и сильнее, но сдерживаться пока было просто, достаточно было напоминать себе: если я не смогу вырваться сейчас, то после еще одного такого допроса я уже не вырвусь никогда.