ЖАНРЫ

Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:

И я стал бурно сочинять иконную, как я хотел бы верить, композицию под названьем «Стигматы», которая должна была состоять из пяти частей. Когда были готовы две, вторую из них, с визуальными знаками в тексте, я посвятил Михаилу Шварцману и не утерпел, сразу послал написанное по почте. Не дождавшись от него письма, через некоторое время дослал и третью часть, в терцинах, посвящённую на этот раз (прозорливо и целомудренно) сердцу Галины Рубинштейн. Видимо, он посчитал, что это – поэма, и она закончена. Последовал его неоднозначный, как бы двухголосый ответ, написанный разными чернилами и явно не за один присест:

Москва, января 29 дня, год от Р. Хр. 1977.

Дорогой Митя.

Рад был Вашему письму, поздравлению и в особенности стихам (3-й части триптиха), которые уж никому, но самому сердцу посвящены. Спешу сказать (вот те и спешу: всё начало года проболел, к тому же, как всегда, прокомякался с ответом).

Так вот. Мне нравится Ваше Сердце, и близки Вы благочестием побуждения. Язык от коммунальных плазм очищен, «выкресав жизнь» мастерством. Рифмы, как аркбутаны, почти и надобности в них нет. Преодолеть бы и их. Рифма, впрочем, привычное зло. Фонетика! кто? слышит ангела этой стихии! Где царствуют чистые знаки, там нет экспрессий. Слава Богу!

Вот главное, что хотелось бы сказать и это элегантно (можно было бы) заключить подписью. При всём том, прошу прощения, несколько слов о гигиене смыслов. Например: святость не «горкнет», а если так, как быть с пригорком? Метафора «горклая святость» – сарказм горький, на Ваших высотах едва ли уместный. «Музыки мускул»... в начальном мусикийском «му» привычно не ново, зато акмеистически гладко. Затем же звук скулит.

«Спазм гладкой мускулатуры», – сказал бы медик. Опять не для Ваших высот. Этакая чувствилизация мистического. «Феноменолизация», – сказал бы философ. Неверный логосмысл режет и фонетически. В слоях фонем сквозные смыслы и цепи ассоциаций.

А мы ведь «грех вещества вымываем». Что делать прикажете с «заплаканным демоном»? Так и выходит: – не цельны, не твёрды младшие – или уж чистый «дыр бул щил», на который предыдущие поколения надеялись, либо чистота мистосмысла и никакой эстетической ностальгии. О! БОЖЕ! Верно ли будет сводить неофитски приближенные литургические знаки-слова в литургическом акте, не сушит ли это плоды? (Тут мастер перешёл с синих на красные чернила и, видимо, взъярился. – Д. Б.)

Не говорите только, что не в своё-де лезу, ...моё-де мазать, однако и не сказать, что думаю, как-то не самопростительно.

А делясь, скажу и не о Вас, но обо всех нас: предельный изыск формы – мифу помеха. Свидетельство о Духе Св. творится с варварским доливом – дичью. Если не так – идёт свидетельство о стиле, рождается т<ак> с<казать> перевод Библии на латынь и называется «Вульгата». Так и свидетельство икон и мышление иконическое варварскими ордами выкрещивалось, крестя и старую элладскую, и римскую форму:

Ясен, звучит осиянно

дикий строительный луч.

Не скрою, две первые части триптиха Вещая Душа Моя не берёт. Да! выстроены с тем же тщанием, но...

Тронут изверженный цвет

некой толикою мрака.

И хоть имею честь получить посвящение (и спасибо), ан всё-таки честь имею сказать: они (две первых части) несколько затаённый разместительный «долг». Душа не берёт. Вот я и не ответил тогда, ибо сам эпистолярных изделий (ради их самих или тычка затаённого ради) Душа не берёт. Эпистолярной ностальгии, как и эстетической, не испытываю. Возраст не тот и Делом занят.

Ваш М. Шварцман

P. S. Милый Митя, спасибо за стихи и весьма бы рад был получить обещанную (!) плотную заветную тетрадь. Проводили Левуха. Знавали Вы его? Как будто побывал на погребенье. Слёзы. С какою болью отдираются, Россия! Как вырвешься из пряжи трав. На проводах видел Наталью (протеже Вашу). В глазах её, особо за зрачками, покоя нет и удовлетворенья. И слишком дорога профессору выходит выставка. Для ча? Но окупает белый вырез шеи любые взгляды. О! Слава вёрткая! Не знаю, все ль уста вдыхают имя: На-талья... Но выдыхают все.

Привет прекрасной Лене, если видите, Шварц. Привет Охапкису и Боре Куприяну (поэтам Олегу Охапкину и Борису Куприянову. – Д. Б.). Да, и очаровательной приятельнице Вашей.

Прощенья прошу за чернила – кончились.

Поясню сначала постскриптум этого странного письма. Про неназванную (из опасенья перлюстрации) «заветную тетрадь» я сейчас ничего не помню – должно быть, какой-то нужный ему сам – или тамиздатский материал. Левуха я не знал и о нём ничего не сышал ни до, ни после, а вот атмосферой проводов дышал не раз. Загляделся он на Наталью – не Горбаневскую ли? Тогда неизвестно, кто чей протеже. А в том, что питерские поэты отправились на паломничество к Шварцману, допускаю частично и мою заслугу: стихи, ему посвящённые, могли их впечатлить. Но, увы, не впечатлили самого адресата. Конечно, от него «и хула – похвала», и с общими положениями можно согласиться, но их приложения к моим стихам, даже к тем строчкам, что он цитирует, меня оставили в недоумении. Можно было бы и выпустить эту часть письма, как сделал бы другой мемуарист, ан нет – не в моих правилах!

Но к Пасхе мастер как-то отмяк (или перечитал стихи) и написал уже совсем в другом духе. Нарисовал на почтовом листке голубя, сидящего на куполе, лошадку и корову с благословениями на боку, а также знак Древа жизни. Текст был такой:

Дни стоят весёлые, и марево тёплое, и свету много, и стихи прекрасные прекрасны, и ПАСХА.

ХРИСТОС ВОСКРЕС, милый Митя.

Да освятит Г-дь Вашу Душу, и будет всё на месте и покойно сердцу.

Ваши М., И. Шварцманы

Христос Воскрес!

Год от Р. Хр. 1977

Так заочно мы похристосовались, недоумения на душе, действительно, улеглись, и я продолжил работу над «Стигматами». Четвёртую часть посвятил уже уехавшему Якову Виньковецкому, а пятую и последнюю «Раненому имени», снабдив её, как и вторую, визуальными знаками в тексте. Всё вместе ощутилось уже не поэмой, не циклом, а пятичастным единым складнем, наподобие иконных, но в стихах. Готовую вещь я читал раза два в дружественных домах, обретя там некорыстную пажить, завершил первый свой большой сборник стихов, о котором ещё пойдёт речь, и, конечно, послал этот текст Михаилу Матвеевичу. Чего больше в его отзыве – тонкого яду иронии или всё-таки признания с некоторым интеллектуальным скоморошеством – до сих пор не могу рассудить. Вот, судите сами:

Год от Р. Хр. 1978, Москва

Дорогой Дмитрий.

«Стигматы» получены.

Всё столь фосфоресцирующе выспренне: изнемогаю от совершенств. И шелушатся все царапины, и одна только остаётся —

царапина по небу, —

и не имея сил собственных и слов, иерархически соответствующих стиха достоинствам, привожу окаянный, окромя Велемировых, люто казнясь своими несовершенными, слова возлюбленного Батюшкова:

– собор красот, —

а сам во прахе остаюсь, глаз не подымая, безмерно посвящением утешенный

М. Шварцман

МАГ

Но я не исключаю, что причины (или хотя бы частичное объяснение) внезапно ревнивой, чуть ли не отторгающей реакции мастера на две начальные части моей композиции были гораздо проще: первая часть имела посвящение другому художнику – Игорю Тюльпанову! Что такое Тюльпанов, если даже Боттичелли, Рафаэль, Перуджино и Микеланджело для него всего лишь «сикстинский шоколадный набор»? И Шварцман спросил меня:

– Это у него грибы из ушей растут?

– Не у него, а у одного из его персонажей. Есть такой портрет.

– Ну, вот видите!

Вижу. Цехового уважения у нас у всех большая нехватка. Вот Яков это хорошо понимал. Он-то мне и подарил обоих художников. Тюльпанова – на своей прощальной вечеринке в разорённой отъездом квартире, где-то на выселках, которые я стал кликать с некоторых пор обобщённо и без разбору Ленинградовкой. Обстановка на проводах была, как водится, похоронная, даже на грани с истерикой. Жена Якова Дина хохотала, как русалка. Яша в предвидении будущих трудностей, наоборот, был напряжённо сжат, как кулак гладиатора. Младший, ещё дошкольник, нарезвившись ранее, мирно спал, а второклассник Илюша, накачанный дедом-патриотом, устроил родителям обструкцию:

– Никуда не уеду! Я люблю нашу страну, я люблю нашу армию!

Армию он, действительно, любил и насобирал целую коллекцию военных значков и эмблемок, которую наши бдительные таможенники у него на следующий день отобрали – нельзя. И ребёнок прозрел, враз избавившись от своего милитаризма.

Между тем гости входили и уходили. Напротив меня сидел известный человек Цехновицер по прозвищу Цех. Глаза его задумчиво плавали, как рыбы в аквариуме. Чем он был известен, я, честно говоря, так и не знал. Время от времени в верхней части его бороды возникало отверстие, и туда вливалась стопка водки. После этого он вновь задумывался. Тут-то и появился Тюльпанов: на голову натянута лыжная шапка, движения – размашистые, сам пружинист, с большими кистями рук, рукопожатие – уверенное.

«Вот, какой-то спортсмен», – подумал я.

Он и на самом деле всерьёз увлекался теннисом. Но оказался, прежде всего, конечно, – редчайший искусник в своём художестве. Повернулся ко мне: толстая нижняя губа, широкий нос... Если сравнивать типы людей с собаками (есть такой метод наблюдения), то это был тип добермана-пинчера, которого он неслучайно когда-то держал. Взгляд, неожиданно ласковый, мазнул меня фиалковым цветом, столь необычным для мужчин. Нет, нет, ничего «голубого», и при этом – фиалковый цветочный взгляд! А сам – Тюльпанов. Оказалось, что он, как и Виньковецкий, был участником выставки в «Газа», но я, к своему стыду, картин его начисто не помнил. Впрочем, художник великодушно простил мне такую промашку, и мы решили, что дело это легко поправимо.

Тюльпановы занимали комнату на первом этаже жилого корпуса в парке Политехнического института. Узкая клетушка была вытянута вперёд, к единственному окошку, и вверх, что было остроумно ими использовано: под потолком имелись жилые антресоли, а нижняя часть помещения служила мастерской.

Ольга по складу лица напоминала Игоря, смягчив женской миловидностью его черты в своём облике; ранние сединки чуть голубели в её пышных волосах, и они оба казались совершенно пригнанной друг к другу парой, но это впоследствии оказалось совсем не так.

Поделиться с друзьями: